В этот момент мимо меня со всех ног пронеслась группа мальчишек. Некоторые из них тащили мешки из грубой ткани, топырящиеся и явно тяжелые. Добежав до угла, где сходились две стены, мальчики присели и подняли вверх палки, готовясь ударить по чему-то, скрытому тенью. Последний из мальчишек, в кепке слишком большой для него и в куртке слишком для него маленькой, широко мне улыбался, пока другие засовывали в мешок, который он держал открытым, что-то темное и бесформенное. Прежде чем они успели заметить хорошо одетую даму, входящую в многоквартирный дом, — зрелище для них непривычное, — я повернулась и скрылась за дверью.

В газовом освещении лестницы я почти ничего не видела и надеялась лишь, что к настоящему времени мальчишки истребили местную популяцию крыс до последней особи, получив за каждую голову щедрое вознаграждение от городских властей. Руководствуясь больше интуицией, чем зрением, я пробиралась к двери, у которой Виктор, должно быть, остановился несколькими месяцами ранее, несомненно с брезгливостью замешкавшись, прежде чем переступить границу, отделявшую его комфортную жизнь от жалкого существования обитателей этого места. Приготовившись услышать плач ребенка, которого вскоре намеревалась убаюкать в своих руках, я постучала в дверь. И снова меня посетила мысль о матери. Я всегда представляла ее красивой молодой женщиной, которая пала, лишилась всего и встретила свой конец в комнате, подобной той, что ждала меня по другую сторону этой двери.

Какая-то женщина — не Ловисе — открыла на мой стук, и я увидела внутри трех мальчиков. Они сидели на соломенном тюфяке и ели куски хлеба, смазанные жиром; и сами они были перемазаны этим жиром, отчего их красные лица блестели в тусклом свете. Женщина была высокой и мрачной, старше Ловисе. Такую уже ничто не могло удивить, даже мое появление у нее на пороге. Я показала письмо, которое получила, но выражение ее лица не изменилось. Либо она и без того обо всем знала, либо не умела читать. Не дожидаясь каких-либо моих объяснений и не поздоровавшись, женщина заговорила. Ее голос оказался ниже, чем я ожидала; глубокий и звучный — таким поют возвышенные церковные гимны. Однако произнесенные ею слова были отнюдь не возвышенными.

— Если вы по поводу ребеночка, так он умер позавчера, пробыл всего три дня в этом мире, — сказала она. — Ловисе там.

Женщина указала в глубину комнаты, где виднелась небольшая ниша. Я молча направилась туда. Двое мальчишек пялились на меня, поднеся хлеб ко ртам. В их глазах теплился вялый интерес. Третий, в котором я узнала посыльного, доставившего мне записку, хмуро уставился вниз на зажатый у него в кулаке кусок серого хлеба.

Я ожидала найти Ловисе лежащей на кровати или тюфяке, но она с прямой спиной сидела на деревянном стуле, вперившись в стену перед собой. Девушка никак не отреагировала на мое появление. Я понятия не имела, что делать. Младенец умер, и его уже похоронили. Принимая решение прийти сюда, я и мысли не допускала о вероятности подобного исхода. Я подошла к Ловисе ближе и увидела, что под грубой сорочкой ее груди, набухшие и воспаленные из-за ненужного молока, налились до размеров дынь. Глядя на них, я почувствовала слабую тупую боль, распространявшуюся от подмышек к моей собственной груди. Ловисе посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взгляде не было просьбы о помощи. Вместо этого я увидела там вызов и отчаяние, и хотя можно убеждать себя в чем угодно, я знаю: мой следующий поступок был продиктован отнюдь не благотворительными побуждениями.

Я возвратилась в большую комнату и решительно обратилась к старшей женщине, которая явно состояла с Ловисе в родстве, хотя трудно сказать, в каком именно.

— Скажите ей, что я жду во дворе. Она должна одеться и пойти со мной. Для нее есть работа.

Казалось, все в этой комнате онемели, и на какое-то мгновение я их возненавидела, особенно детей, с этими блестящими щеками и тупо вытаращенными глазами.

— Работа! — повторила я. — Пусть оденется и возьмет с собой личные вещи.

Не взглянув больше на Ловисе, я вышла из комнаты, пропитанной вонью немытых тел и прогорклого жира. Мне не терпелось оказаться на улице, где была надежда хоть на какой-нибудь ветерок.

Я не знала, согласится ли она, но широкая фигура Ловисе вскоре показалась в дверях. В руках девушка несла узелок с личными вещами, а ее голова была покрыта шалью, хотя на улице стояла теплая летняя погода. Ни я, ни Ловисе не обмолвились друг с другом ни словом. Когда мы наконец вышли из ее района, я, по-прежнему с ней не разговаривая, купила два трамвайных билета. Мы расположились в вагоне с электрическим освещением, и он повез нас к проспекту, на котором возвышался роскошный особняк Шёнхайдеров. Трудно себе представить более разительный контраст, чем между жилищными условиями дыры, которую Ловисе только что покинула, и домом, где она будет проживать отныне. Выражение ее лица на всем протяжении пути не утрачивало безразличия.

— Фру Шёнхайдер нет дома, но мадам может подождать, если желает, — проговорила горничная, управляющая остальным персоналом Шёнхайдеров на правах старшей прислуги.

На ней был гофрированный накрахмаленный фартук, в ушах скромные, плохо начищенные серебряные серьги. Своим высокомерием и стремлением утвердить положение, которое было достигнуто тяжелым трудом и всяческими добродетелями, а не являлось привилегией рождения, эта женщина походила на фру Моерх из дома моего детства. Мне даже пришлось напомнить себе о том, что я пришла как подруга хозяйки дома, а не как смиренная просительница.

— Я привела эту молодую женщину работать прислугой и кормилицей, — сказала я и бросила многозначительный взгляд на одетую в простую черную одежду кухарку, которая сразу меня поняла и принялась критически осматривать лицо и фигуру новенькой. — Ее зовут Ловисе Хансен.

Мельком взглянув на девушку, горничная отдала распоряжения кухарке, а та, в свою очередь, велела судомойке немедленно нагреть воды для ванны. Этим жестом старшая прислуга демонстрировала высокие гигиенические стандарты этого дома мне и одновременно давала понять Ловисе, что здесь она должна быть готова к полному отсутствию уединенности.

Оказалось, что никого из членов семьи нет дома, но, будучи хорошо знакомой с хозяевами, я могла остаться и подождать их возвращения. Я сидела в пустой гостиной и будто с большого расстояния слушала, как в кухне в ванну льется поток воды, а на Ловисе — шквал распоряжений от ее новых начальниц. Она должна чистить сапоги хозяина, а по утрам греть воду и обходить с ней спальни всех членов семьи, чтобы те могли умыться и побриться. Также она должна незаметно уносить из шкафов под умывальниками полные ночные горшки, содержимое которых нужно выливать в помойное ведро на черной лестнице, а сверху бросать горсточку торфяной крошки. Это помогает избавиться от запаха и предотвратить появление мух, ведь ассенизатор, выносящий ведро с черной лестницы, которой живущая здесь семья никогда не пользуется, приходит лишь раз в неделю.

Среди картин в массивных золоченых рамах, диванных подлокотников в форме львиных голов, херувимов, резвящихся на небесно-голубом потолке, и бархатных портьер, подвязанных шнурами с кисточками, меня начало клонить в сон. Звук высоких маятниковых часов, отсчитывавших рядом с моим креслом секунды уходящего времени, стал казаться мне громче и значительнее, чем доносившийся из кухни голос, который озвучивал бесконечные инструкции. Слушая тиканье маятника, я вдруг явственно ощутила, как уходит мое собственное время, как что-то во мне вот-вот умрет, если в ближайшем будущем ему не дать взойти, расцвести и выпустить побеги.

Наверное, я и в правду задремала, потому что в следующее мгновение очнулась от звука низкого почтительного голоса кухарки Шёнхайдеров, призывавшей меня вернуться в кухню. Там моему взору предстала бледная Ловисе, теперь в униформе прислуги, с накрахмаленным передником. Ее еще влажные волосы были заплетены в косу. Горничная и судомойка стояли в стороне, а кухарка с лакеем склонились до неприличия близко, наблюдая, как младенец Сусси пытается взять губами огромную грудь, такую распухшую, что соски были почти поглощены окружающей плотью. Когда молоко наконец потекло, я ожидала, что лицо Ловисе смягчится, выражая если не что-то другое, то хотя бы облегчение после физической боли от нагрубания молочных желез. Но она держала ребенка небрежно, безразлично, и только кухарка произнесла слова удовлетворения, властным жестом приглашая меня пройти в комнату. Тут под потоком молока, который бил яростной струей, ребенок начал давиться, а на блузе Ловисе с другой стороны появилось растекающееся влажное пятно.

— Переверни ребенка, — приказала кухарка, толкая ее в плечо, — переверни маленького хозяина на другой бок.

Ловисе выполнила указание, даже не глянув на младенца. Вместо этого она повернула голову и посмотрела прямо в дверной проем, где стояла я, натягивая тонкие перчатки перед уходом.

В тот момент, когда было уже слишком поздно что-либо изменить, я почувствовала себя преступницей, которую чересчур сурово, чересчур жестоко осудили. Почему? Сегодня я свела вместе того, кто остро нуждался, и того, кто мог дать нужное. Возможно, во взгляде Ловисе было не совсем осуждение, но он словно говорил, что она насквозь видит мои мотивы и не чувствует ни капли благодарности за мой поступок. А насчет благодарности… полагаю, я просто могу подождать, пока Сусси сообщит мне о том, что ее маленький мальчик снова растет и что мир в их семье восстановлен, ведь она, в конце концов, одна из самых близких и дорогих моих подруг. Ну и что не так? Действовала я из добрых побуждений или лишь пыталась убедить себя в этом? Передо мной падшая женщина, которой больше не нужно возвращаться в убогую дыру, кишащую крысами, а кроме того, здоровье ребенка моей подруги спасено.

Так почему же все, о чем я могу думать, — это мертвый младенец, лежащий в кладбищенской земле, покинутый и холодный? Почему же я скорблю по ребенку, которого даже никогда не видела? Я чувствую себя так, словно продала Ловисе в рабство, а не нашла ей завидное место в хорошем доме. И почему я ничего не испытываю к болезненному маленькому принцу, обеспеченному теперь свежим молоком, благодаря которому он сможет набираться сил и наслаждаться благами, дарованными ему семьей? То, что я сделала сегодня, люди посчитают милосердием. Однако мне хочется лишь забраться как можно дальше от прикосновения солнечного света и дуновения ветра, спуститься в погреб и плакать в темноте, сырости и грязи.

ЛОНДОН, ИЮНЬ 2005 ГОДА

Она закрыла дневник и осторожно положила его рядом с лупой, внушительных размеров французско-английским словарем, бумагами с ее записями и упаковкой таблеток ибупрофена. Чтение продвигалось очень медленно и по-прежнему влекло за собой сильную головную боль всякий раз, когда Фрейя упорствовала и сидела за расшифровыванием тусклых письмен больше двух часов подряд. Однако она прикинула, что самостоятельно сумеет дойти до конца меньше чем за пять или шесть недель, которые понадобились бы для получения профессионального перевода.

Пролистав дневник, Фрейя подсчитала: осталось осилить семь записей. Поскольку аукцион был назначен на середину июля, а сама она уезжала из Лондона неделей раньше, ей необходимо было строго придерживаться заданного графика ежедневного чтения. Предстоящее путешествие в Копенгаген могло затруднить выполнение поставленной задачи, как и сегодняшняя поездка в библиотеку Садов Кью,[45] где она посетила отдел, посвященный орхидеям. Все осложнялось еще и тем, что длина дневниковых записей очень варьировалась. Иногда Северина писала всего один абзац, а иной раз растягивала запись на многие страницы. Та, которую Фрейя закончила читать только что, была очень длинной и эмоциональной. Глубокое погружение в переживания жены художника вывело девушку из равновесия. Она не могла не поместить прочитанное в контекст той информации, которая открылась ей сегодня и касалась новой связи между детством Северины и поздними картинами Рииса.

Моргая и заправляя обеими руками волосы за уши, Фрейя встала и огляделась. В эти дни кабинет представлял собой самую обычную комнату: голые стены, большой пустой стол в центре. Даже плотные шторы были раздвинуты, впуская внутрь летнее солнце, в свете которого персидский ковер выглядел уже не таким ярким, как при искусственном освещении. С уходом Питера на рабочем столе у окна стало меньше вещей. Отделенный от других материалов и неосвещенный прямыми солнечными лучами, томик дневника выглядел каким-то неприметным и потрепанным.

Что касается Софии и Питера, в их жизнь книжица уже внесла свой вклад. Подлинность картин установлена; подготовка к выставке и продаже в разгаре. Все решено и улажено. Но оставалась еще Фрейя, которой даже не удалось пока дочитать дневник до конца и которая пыталась решить, стоит ли поднимать целый ряд новых вопросов, не зная, к чему это может привести.