– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…

– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! – отбривал его доктор. – Когда можно будет – тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…

– Тем и живы, – сквозь зубы говорил ему вслед Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место.

Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не пускать к ней мужа и других цыган, смертельно боясь предстать перед Ильей изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щеку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей еще невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.

– Так что благодарите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.

– Да уж, цыганочка, сидит, – поддакивали сестры. – Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь еще больше! Вот она – любовь цыганская, прямо страсти смотреть!

– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… – волновалась Настя.

Встав с неудобной койки с серым бельем, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески, выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.

А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъяренную потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, Христа ради!» Потом вдруг все обрывалось. Настя вскакивала на койке и сквозь слезы видела перед собой освещенное свечой лицо ночной сестры:

– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьет уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Все прошло, все кончилось давно.

Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сестрам взамен безнадежно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новые юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла – ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, еще не пропыленный воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при ее появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики – не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с темными кругами у глаз, которая смотрела на нее пристально, без улыбки. Черный платок сильно старил ее. «Значит, Мотька умер…» – с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.

– Ой… – прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу.

Но Илья поймал ее за запястье, насильно отвел руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах – и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.

– Илья!!! – всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. – Илья, бог с тобой, ты с ума сошел! Встань, люди смотрят!

– Пусть смотрят, – глухо сказал он, не поднимая головы. – Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьет, если вру. Вот так…

– Хорошо… Ладно… Встань только… – прошептала она, еще не понимая его слов и умирая от стыда из-за того, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. – Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что еще надо-то? Илья… Ну, все, все, вставай, пойдем, я уже видеть эти стены не могу…

Илья встал. Отошел в сторону, и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на ее лицо, не щелкнула сочувственно языком. И Настя подумала: может, еще ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла ее морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:

– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!

В тот же день табор тронулся в путь. Уже началась осень, и настала пора возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За телегами резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморенных непосильной работой кляч с выступающими гармонью ребрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях. В Смоленске таборных уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш.

День был теплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колес, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей – все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь самое страшное позади, что Илья жив и снова с ней, идет рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придется бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться, и ждать, и готовиться к ужасному, непоправимому, к которому все равно не приготовишься, как ни старайся. Это прошло и не повторится больше. В том, что Илья сдержит свое слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.

На ночь остановились на обрывистом меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатер заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.

– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой помудруем. Ничего, бог даст, получше будет…

– Спасибо, Стеха, не мучайся, – отворачиваясь, сказала Настя. – Не надо ничего. Что теперь толку…

Старая цыганка пристально посмотрела на нее. Погладила по руке. Помолчав, проговорила:

– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет – и все! – Неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша черту бы душу продала за такие борозды на морде!

– Фешка? Почему?! – ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо.

Стеха тихо рассмеялась:

– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем как добывать идти? До крови раздерет, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат и овощи, и яйца… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую – тележку впереди себя покатишь! Фешка-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной – все одно страшна как смертный грех! А ты у нас – краса-а-авица…

Настя еще раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.

– Ну вот, так оно и лучше будет! – обрадовалась старая цыганка. – А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твое мученье, теперь счастье начнется! Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне…

Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень и принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут…

Спросить об этом Варьку она решилась только в сумерках, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла и они вдвоем начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краями губ.

– Так ты не знаешь еще? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко было ее, мать ведь, она почернела вся с горя… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму – на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не позволю, вы мне за нее золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, пусть живет при мне, как прежде.

– И они согласились?! – не поверила Настя.

– А то… Покричали, поругались и успокоились. Жадность, видать, пересилила.

– Ну и хорошо, – торопливо сказала Настя, касаясь ее руки. – Мне с тобой во сто раз легче. Вот скоро в Смоленск зимовать прибудем…

– А я ведь уеду, пхэнори, – вдруг прервала ее Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь.

Настя всплеснула руками:

– Куда?!

– В Москву. – Варька помолчала. – Ну, что ты так смотришь? Меня Митро еще весной просил остаться, говорил – Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.

– Илья знает? – тихо спросила Настя.

Она старалась не показать своего огорчения, но Варька все равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на ее руку.

– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше…

Варька снова умолкла. Молчала и Настя. Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без ее надежной руки, без ее готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова:

– Слушай, я тебя все спросить хотела – с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да еще одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…

– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… – Настя задумалась, вспоминая. – Сердце болело очень. И живот, и нутро все… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла – разорвет, если сей минут туда не побегу!

– А я вот ничего не почуяла, – медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. – Ничего. Ни разу сердце не дернулось. Господи, за что? Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца – не смогла!

– Это… наверняка ты знаешь? – шепотом спросила Настя.

– Наверняка… – горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было ее за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: «Не обижайся, прости…», зашагала к реке.

Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть. Табор уже угомонился, снаружи до нее доносились лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда – ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, откуда слышалось ее ровное сопение; луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья все не шел и не шел. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у гаснущего костра рядом со спящей Варькой. «Чего он там сидит? Почему не идет?» – мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетеха, позабыла, какой раньше была и какой стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с лицом располосованным… Бросить такую вроде стыдно, все же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит, бедный… «Господи, за что?» – Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слезы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живет как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя ее через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткое и хриплое, все же вырвалось наружу, и тотчас же послышался встревоженный голос мужа: