Грегор Самаров

На берегах Ганга

Раху

Часть 1

I

Путешествие сэра Вильяма из Лукнова совершалось медленно, так как при тропической жаре, к которой он все не мог привыкнуть, можно было ехать только вечером и ранним утром.

Между Вильямом и порученной его попечению дочерью Ахмед-хана установились за время долгого пути более близкие отношения.

Во время полуденных привалов Фатме просила позволения оставаться в палатке своего господина, как она называла сэра Вильяма, и рассказывала ему предания своего народа, подвиги его военачальников, повторяла изречения мудрецов и жрецов, которые знала так же хорошо, как и любовные песни. По вечерам она приготовляла сэру Вильяму шербеты и чай с араком. В палатке сэра Вильяма она была всегда с открытым лицом и закрывалась только тогда, когда входили слуги. Вильям сердечно и ласково говорил ей, чтобы она не считала себя обязанной ради него отказываться от обычаев ее народа и религии, но она серьезно отвечала, открыто глядя ему в глаза:

— Вы — мой господин и повелитель. Отец мой отдал меня вам с приказанием вам повиноваться. По праву войны я была бы вашей рабой, но тогда, правда, сумела бы избавить себя от рабства. Теперь я ваша служанка как по воле отца, так и по чувству моей благодарности, так как вы протянули руку моему умирающему отцу и оказали ему при погребении почести военачальника. Вы можете мной распоряжаться, я должна повиноваться вам до смерти, поэтому вы можете видеть мое лицо, как видел его отец: я вас почитаю и люблю как отца. Только по лицу можно читать в душе человека. И вы увидите в моей душе только благодарность и преданность. Вся моя жизнь принадлежит вам, примите ее, как дар сердца, в котором никогда не иссякнет благодарность.

В ответ на слова девушки сэр Вильям искренно пожал ей руку и обещал никогда не оставлять ее. Потом она пела ему песни. И перед ним предстал образ Дамаянти. Для Вильяма слушать пение девушки и ее умные поэтичные разговоры превратилось в приятную привычку. Для нее же единственной целью и радостью в одинокой жизни стало исполнять все его желания и видеть ласковое, приветливое выражение на его лице.

Едва ли кто поверил бы таким чистым отношениям между молодым офицером и пылкой восточной девушкой, которая сама называла себя его рабой. Но у Вильяма в сердце жил образ Дамаянти. Дамаянти была блестящей бабочкой, порхающей на солнце, а Фатме — дикой газелью, которая преданно лежала у его ног в благодарность за спасение ее от охотников. Он с восторгом следил за бабочкой и не умел читать в глубоких глазах газели.

Так они доехали до Калькутты, и Вильям сделал доклад губернатору. Глаза Гастингса оживились при рассказе о геройской защите рохиллов и об отвратительной резне, учиненной дикими полчищами набоба.

— Как жестока история в своем неумолимом течении, — сказал он, — и как должно очерстветь сердце человека, чтоб быть ее орудием. Она губит мужество и благородство, а низость и трусость остаются нетронутыми. Но прошлое должно быть разрушено грозой, за которой следует сияющее солнце будущего. Бедный Ахмед-хан, бедные рохиллы!

Сэр Вильям рассказал о последней воле Ахмед-хана, о Фатме, которую он избавил от рабства и смерти и привез с собой.

— Значит, и вы привезли добычу из похода, — с улыбкой заметил Гастингс, — я, конечно, не буду оспаривать ее у вас. Хотя я и рублю безжалостно большие деревья, чтоб проложить себе дорогу, но всегда охотно для друга спасу от гибели цветок.

— Вы не поняли меня, ваше превосходительство! — воскликнул Вильям, краснея. — Фатме не военная добыча, Если она цветок, то и останется неприкосновенным. Доверие благородного Ахмед-хана не будет обмануто, и я прошу позволения передать девушку под покровительство баронессы Имгоф.

Гастингс сердечно пожал руку молодого человека:

— Вы правы, приведите к баронессе дочь Ахмед-хана, я ручаюсь, что она найдет в ней верную подругу и мать.

Вильям радостно пошел к Фатме, которая последовала за ним с тем же покорным, молчаливым послушанием, с каким исполняла все его желания. Баронесса со слезами на глазах выслушала историю дочери Ахмед-хана, которого хорошо помнила и за которого безуспешно просила когда-то Гастингса. Она обняла Фатме, а та встала на колени, поцеловала ее руку и с доверием посмотрела в глаза.

Баронесса приказала приготовить помещение для Фатме рядом со своими комнатами; она решила относиться к ней как к своей собственной дочери и окружить ее блеском и почетом, подобающим дочери главного военачальника благородного народа.

Фатме взволнованно благодарила, а потом посмотрела на Вильяма. В выразительных глазах ее стоял мучительный вопрос.

— Я вас больше не увижу, господин? — спросила она дрожащим голосом. — Мой отец отдал меня под вашу защиту… Его последнее приказание было: служить вам…

— Благородная госпожа лучше охранит тебя, чем я, — отвечал Вильям. — Воля твоего отца священна для меня, и я не мог бы лучше исполнить ее, чем теперь, отдавая тебя под покровительство баронессы.

— А я увижу вас? — спросила Фатме, опуская глаза, и яркая краска залила ее лицо.

— Ты будешь его видеть, Фатме, ежедневно, — обратилась баронесса к девушке, — сколько хочешь. Разве он не друг нашей семьи? Он будет приходить, чтобы посмотреть, достойна ли я его доверия, счастлива ли ты? — прибавила она с улыбкой.

— Благодарю вас, госпожа, — проговорила Фатме. — Благодарю! И он будет слушать мои песни, которые радуют его, как радовали отца, и будет также ласково улыбаться мне, как он?

— Будет, будет! — отвечала баронесса. — Неправда ли, сэр Вильям, вы придете?

— Приду, баронесса, чтоб благодарить вас и Бога, дозволившего мне спасти эту молодую жизнь!

Фатме вскочила, подбежала к Вильяму и долгим, горячим поцелуем прильнула к его руке; потом она сложила руки на груди и, склонив разрумянившееся лицо, поклонилась до земли. Сэр Вильям удалился, а баронесса велела позвать Маргариту и сказала ей:

— Вот тебе сестра… Люби ее, утешь и старайся, чтобы она была счастлива… Она перенесла большое горе.

Фатме пристально взглянула на золотокудрую девочку с сияющими голубыми глазами, которая в первую минуту робко отступила, а потом подбежала, ласково взяла ее за руку и произнесла:

— Я буду тебя любить… Ты плакала, я это вижу по глазам, но ты опять будешь смеяться, мы дадим тебе все самое лучшее и красивое.

Фатме обняла девочку, громко рыдая. Но эти слезы благотворно подействовали на нее, в них соединилось и горе, и радость.

Сэр Вильям вернулся к себе, капитан Синдгэм пришел поздороваться с ним, и тут Вильям узнал все, что произошло в его отсутствие: приезд Клэверинга и новых членов совета, обвинение Гастингса Нункомаром и приговор совета над губернатором. Вильям вскочил в негодовании:

— И компания это позволяет? — вскричал он. — Англия допускает, чтоб мешали с грязью человека, отдающего все свои силы ее возвышению.

— Он не смешан с грязью, а те, которые шли против него, сами захлебнутся в ней. Клянусь вам, сэр Вильям, он растопчет их, прежде чем солнце два раза зайдет за горизонт.

— Дай бог, — вздохнул Вильям, — но если будет так, как вы говорите, то борьба предстоит тяжелая, и я не отойду от него или погибну вместе с ним. Но как это Нункомар оказался таким лукавым и лицемерным и как могли англичане так поддаться ему?

— Он не избегнет наказания, — глухим голосом заметил капитан.

Сэр Вильям глубоко задумался.

— Я был дружески принят в доме магараджи, — заговорил он опять, — и никогда не предполагал, что может произойти такая несправедливость.

— Теперь поддерживать знакомство невозможно, — строго сказал капитан, пристально глядя в лицо сэра Вильяма. — Ни один друг губернатора не может переступить порога дома магараджи.

— А жена Нункомара? — спросил Вильям, не поднимая глаз.

— Я ее не знаю, — холодно отвечал капитан, — но она, конечно, такая же лицемерная, как он и как все женщины этой страны.

Вильям побледнел. Он, казалось, хотел ответить, но слова замерли на губах, и он, переменив разговор, стал спрашивать о служебных новостях, происшедших за время его отсутствия.

* * *

Фатме быстро освоилась с новой жизнью, так резко отличавшейся от ее прежних привычек, приняла всем сердцем европейские обычаи, горячо привязалась к баронессе Имгоф и в особенности к Маргарите, которая осыпала ее вниманием и неясной заботой; к Уоррену Гастингсу она тоже относилась доверчиво.

Гастингс ласково и приветливо говорил с ней, и в его строгих глазах светилась непривычная мягкость, когда он смотрел на осиротевшую девушку.

Фатме чувствовала себя членом семьи в этом небольшом кружке. Тяжелое прошлое оставило, конечно, следы на ее серьезном лице, но она стала весела по-прежнему, принимала участие в верховой езде и приводила в восторг маленькую Маргариту и баронессу. Но в более многочисленном обществе она не показывалась, как ни уговаривала ее баронесса.

— Оставьте меня в уединении, — смиренно просила она, — вы мои господа, но и мои друзья также, а я не хочу, чтобы посторонние, бывшие врагами моего отца, видели дочь Ахмед-хана в положении рабыни.

Напрасно баронесса уверяла ее, что в Англии рабства не существует, что она свободна, как всякая европейская женщина и, находясь под ее покровительством, везде будет пользоваться почтением и уважением. Фатме со слезами повторяла свою просьбу не показывать ее чужим, и баронесса оставила ее в надежде, что время сгладит гордую робость дочери Ахмед-хана. Она не виделась ни с кем, кроме баронессы, Маргариты, Гастингса, сэра Вильяма и капитана Синдгэма. С последним она вела себя удивительно сдержанно и никогда не показывалась ему без покрывала.

— Капитан Синдгэм не англичанин, — серьезно утверждала она ласкающейся к ней девочке.

— Англичанин, — с удивлением возражала Маргарита. — Я это отлично знаю, сэр Уоррен привез его сюда, он родился в Индии, но отец и мать его были англичане.

Фатме только качала головой, говоря:

— Нет, нет, он индус… Вы, европейцы, не умеете различать, а я по чертам лица, по взгляду сейчас же узнаю индуса.

Маленькая Маргарита почти обиделась, что ее шталмейстера не признают за англичанина и сказала об этом Гастингсу и баронессе. Баронесса удивилась; несмотря на правильность языка и корректность английского джентльмена, она сама чувствовала что-то таинственное в капитане, что даже внушало ей некоторый страх. Гастингс же строго сдвинул брови и сказал:

— Он англичанин, Фатме ошибается: он воспитывался в Индии и этим объясняется ее ошибка.

Гастингс прекратил этот разговор, и баронесса замолчала, она не привыкла допытываться раскрытия тайн, которые Гастингс не хотел сам раскрывать, а девочка с гордостью и торжеством объявила Фатме, что ее шталмейстер все-таки англичанин. Фатме опустила голову, ничего не сказав, но еще пытливее прежнего смотрела из-под покрывала на капитана, когда он сажал Маргариту в седло и с благоговейным восхищением смотрел на девочку, отвечавшую ему сияющей улыбкой. Фатме ежедневно просила Вильяма навещать ее и грустила, когда он не посещал ее. Когда же он приходил, ее лицо озарялось радостью, она сажала его на диван и, сидя на ковре у его ног, пела ему народные песни, как пела их когда-то отцу. И в тесном кругу, у баронессы, она никогда не касалась своей вины, никогда не пела, если этого не желал Вильям.

— Ведь он мой господин, — говорила она. — Мой отец отдал меня ему, а голос — частица души. Музыка и пение — священная жертва, которую можно приносить только отцу или тому, кому вместо него принадлежит душа.

По просьбе же Вильяма она пела с таким задушевным выражением, что даже Гастингс с волнением слушал захватывающие мелодии. Маленькая Маргарита сначала тихо подтягивала, но скоро научилась вторить своим серебристым детским голоском.

Сэр Вильям мало обращал внимания на девочку. Отношения с Фатме были для него приятным развлечением, долгом относительно благородного Ахмед-хана, судьба которого его глубоко потрясла; он приходил к ней, потому что она скучала без него, но все его мысли занимала Дамаянти. Он очень страдал от событий, совершившихся в Калькутте во время его отсутствия; увидеть Дамаянти было его страстным стремлением. После ее признания в любви разлука казалась для него мучением, а теперь он не мог ее видеть. Он стал более далек от нее, чем когда находился в Лукнове. Посещать дом Нункомара было невозможно, так как сэр Вильям глубоко уважал Гастингса и считал своим долгом оставаться рядом с ним в тяжелое время, да и вряд ли для него открылись бы теперь двери дворца надменного и уверенного в своей победе магараджи. Спрашивать о Дамаянти он не мог, не выдав своей тайны, с Гастингсом говорить, не решался, так как он никогда не произносил имени своего врага, хотя и делился с капитаном своими чувствами и тревогой. Случайно, осторожно расспрашивая слуг, он узнал, что Дамаянти ежедневно появлялась с Нункомаром на его утренних приемах, и члены совета обращались с ней как с королевой. Больше он не знал ничего. Послать ей известие было невозможно. Ему пришлось скрывать свои страдания и со спокойным видом ждать.