А Валери действительно оказалась игривой нимфой.

— Вот так, Леон? Ты так хочешь? Скажи мне, что ты хочешь, Леон. Как насчет этого, Леон?

Вытянув одну длинную ногу вдоль камня и выгнув спину так, что ее полные молодые груди устремились к солнцу, а волосы рассыпались там, где позднее будет вода, она соблазняла его так невинно, что он, чувствуя свою вину, не смог устоять перед страстным желанием, которое в конечном итоге заставляло его снять ее с камня и положить на мягкое, травяное ложе любви. Но ее отклик был таким открытым и страстным, что вся его нервозность растворилась в сладком обладании ее телом.

Его любовь к Валери росла в точной пропорции с продвижением работы. Он воссоздавал ее живое тело в замерзшем образе из белого камня. Его руки дрожали, когда он касался тела, как живого, так и мраморного.

Они занимались любовью, лежа на ковре из полевых цветов, в прозрачных струях ручья или стоя у дерева — везде и всюду, в любой позе, какую только могли придумать. Они работали, потом перекусывали, затем забавлялись, а иногда не делали ничего, просто лежали на спине и смотрели в небо.

Даже сейчас, стоя на мосту, пронизанном холодным октябрьским ветром, он не мог вспомнить ничего о том лете, кроме теплоты: теплоты ее дыхания, теплоты ее рук и жара, который она вносила в его тело. Была ли та весна теплой? Он совершенно не помнил.

Леон поднял воротник свитера, чтобы закрыть шею. Ночь его уже не бодрила. Он чувствовал озноб во всем теле, огни над ним напоминали холодные осколки льда, а красные огни внизу сверкали, как предупреждающие сигналы.

Ему пришлось узнать, что Валери принадлежала не только ему одному.

По своей невинности ему в голову не пришло спросить, была ли она девственницей, как и он. Позднее он узнал, что есть соответствующие признаки, но тогда он принимал как данное те чудеса, которыми они наделяли друг друга, и был уверен, что для нее они были такой же опьяняющей новинкой, как и для него.

Но он ошибался.

Когда скульптура была закончена, он поместил ее в тени у ручья, который пробегал по травяному лугу недалеко от того места, где Валери ему позировала, и повел туда мать, чтобы показать завершенное наконец творение. Как учитель она, разумеется, часто поправляла его технику на отдельных этапах, но на последней, завершающей стадии Леон не позволял ей смотреть его работы — он хотел удивить ее этим подарком. «Водяная нимфа» сидела на камне в окружении других естественных камней, на краю ручья, омываемая прозрачной водой. Его мать долго молча стояла перед ней. Наконец она спросила:

— Как ты ее назовешь?

— Я до сих пор не знаю, — признался Леон. — Рабочим названием была «Водяная нимфа».

— Тут куда больше, — возразила мать, — намного больше. Я бы назвала ее «Обещание».

Она так и не спросила, кто ему позировал, и, если у нее и были какие-то мысли по этому поводу, она их никогда не озвучивала. Но Леон, заметив ее мудрую улыбку в тот день, когда она посмотрела на статую, а затем на него, почувствовал, что она все знает и рада за него.

— Что же, — сказала она, обнимая его за талию, когда они возвращались к машине, — я уверена, что неприятностей от коллег мне не избежать, но если никто не представит чего-нибудь необыкновенного, я снова выделю тебе почетное место на показе.

Что она и сделала. Но на этот раз недовольных не было. Казалось, работа заставила всех замолчать. И не потому, что натура была обнаженной (так поступали сплошь и рядом), но потому, что чистота и естественность юной женщины как будто пришла из другого века, на мгновение вызвав воспоминание о мифических русалках, отдыхающих на камнях в лучах солнечного света. И все же она олицетворяла реальную девушку и одновременно вечное сияние юной женственности, а потому привлекала еще более пристальное внимание. Но особенно волновало лицо. Такое лицо люди представляли себе, когда думали об ангелах или богинях… но это было удивительно человеческое лицо, радующееся тому, что оно человеческое. Поднятое навстречу ветру, который каждый зритель не видел, но чувствовал, откинутое назад настолько, что длинные волосы купались в воде, глаза полузакрыты, сосредоточены на каком-то внутреннем видении, известном только самой нимфе, рот приоткрыт как будто в ожидании, что ветерок подарит ей поцелуй вместе с дыханием жизни.

В тот день, когда состоялась премьера школьного спектакля, большинство родителей и студентов просто стояли молча перед скульптурой. Говорили мало, но на каждом лице можно было заметить выражение надежды.

Тут появилась группа футболистов.

— Эй, да это же Чаз.

— Разве это не Чаз?

— Лицо не совсем ее, но тело — один к одному. Как насчет большой родинки у нее на жопе? Эй, да он забыл про родинку.

Они попадали друг на друга, заливаясь смехом и обмениваясь шутливыми ударами, как принято среди таких ребят в раздевалке.

Леон стоял в углу и чувствовал, как внутри него что-то оборвалось. Он никогда не называл Валери «Чаз», ему казалось, что это прозвище не подходит к ее мягкой женственности.

Тут появилась она сама и сразу же присоединилась к парням.

— Я все гадала, — засмеялась она, — узнает ли меня кто-нибудь из вас? Здорово, верно? Какая еще девушка может похвастать, что она позировала для настоящей скульптуры, когда ей было шестнадцать?

Она заметила Леона, подбежала к нему, закинула руки ему на шею и потащила к статуе, целуя его на глазах остальных поклонников. Она не заметила, что он не отвечал на поцелуи.

Пока шла пьеса, Леон извинился перед Валери и остальными, прошел в пустое фойе, вытащил скульптуру из воды и вышел из здания. Он сел в отцовскую машину и поехал к реке, на то место, где делал эту скульптуру. Но уже там, на месте, оказалось, что не так-то легко утопить свои мечты.

Несколько длинных минут он стоял на крутом берегу, благоговейно держа фигуру в руках. Его руки дрожали, в последний раз касаясь гладкого мраморного тела, а в голове тупо вертелась мысль о том, что женщина, которую он держит в руках, не просто «обещание». Она была его идеалом, такой, ему представлялось, должна быть женщина.

Он вдруг заметил, что потоки дождя залили гладкую поверхность камня. Сухие, беззвучные рыдания раздирали его грудь. Но он не издал ни звука, только слезы текли по его лицу. Валери… Она была так необыкновенно… прекрасна. И такой чистой, как тот белый мрамор, из которого она была сделана. Во всех отношениях она была тем, что для него свято. Теперь он держал все это в руках в последний раз. Он знал, что должен освободить от этого свое сердце.

Затем мужество, в котором он так нуждался, всколыхнулось в нем. Его родил гнев. Но злился он не на Валери. Он злился на себя. Как мог он быть таким наивным? Ни секунды больше не колеблясь, Леон швырнул «Обещание» в глубокую реку. Фигура сразу исчезла под водой, как будто никогда и не существовала, а слезы высохли, как будто и не были пролиты. Это был последний раз, когда Леон Скиллмен плакал.

Он ушел, не оглянувшись. Вернулся в школу и досмотрел до конца спектакль. Пошел вместе с Валери на вечеринку, которую устроил драматический факультет, смотрел, как она кокетничает с другими парнями и холодно недоумевал, как он мог быть таким глупым, таким младенцем, чтобы верить, что она принадлежит ему так же полно, как он принадлежал ей. Позднее его сестра отправилась еще на одну вечеринку, к подруге. Ее родители уехали на выходные, это означало, что там будет выпивка, может быть наркотики и наверняка опытные девицы. Он решил присоединиться к ней.

Но, прежде чем уйти, он подошел к Валери, которая танцевала с его одноклассником, и, схватив ее за руку, впился в ее губы длинным поцелуем, быстро найдя ее язык, — он знал, что этой сучке нравится! — и не отрывался от нее, пока не почувствовал, что все ее тело запылало огнем желания. Затем он небрежно толкнул ее назад в объятия парня и шлепнул как раз по тому месту, где находилась знаменитая родинка.

— Пока, Чаз! — крикнул он, быстро удаляясь.

На вечеринке старшеклассников он много смеялся и пил много пива. Но не опьянел. Это дети пьянеют. А он уже перестал быть ребенком. Он чувствовал себя превосходно! До конца вечеринки он успел трахнуть двух разных девушек в двух разных ванных комнатах.

Когда после полуночи он и Элли вернулись домой, родители ходили взад-вперед по гостиной, расстроенные, как они считали, кражей скульптуры Леона. С каменным лицом он рассказал им, что сделал. Отец не вымолвил ни слова, просто пошел спать. Но мать несколько часов спорила с ним, умоляла, угрожала. В каком месте реки он утопил статую? Если ему не нужна его работа, она достанет ее сама. И почему? Почему? Леон отказался что-то объяснять. Она ушла спать в слезах.

Мать не оставляла его в покое несколько дней. Стоило ему войти в комнату, как она начинала снова уговаривать его. Через неделю отец попросил его объяснить только одно: почему он решил уничтожить статую? И снова Леон отказался отвечать. Мать никак не могла смириться, но отец сказал: это его личное дело, она должна отнестись к нему с уважением и успокоиться. Леон знал, что рана, которую он нанес тогда своей матери, не зажила до сих пор.

С той поры он начал заниматься сексом со всеми девушками, которые попадались на его пути, а попадалось их немало, потому что он был очень хорош собой. Он просто диву давался, как мало нужно, чтобы завалить их в койку. Он сделал совращение наукой — никто не мог ему отказать. Через некоторое время он стал подыскивать себе наиболее непривлекательных девушек. С ними он действовал как робот, без малейших чувств, но его разум все еще был в ярости, и он наказывал себя самым безжалостным образом за то, что поверил, будто идеал возможен, будто обещание может быть когда-нибудь выполнено. После нескольких месяцев разгульной жизни он почувствовал в себе глубокую перемену и порадовался этому. Отрочество осталось позади.

Леон снова взглянул на мост, содрогаясь от холода и воспоминаний. Он понятия не имел, сколько времени тут простоял. Мост находился в ином времени, подумал он. Как и статуя Свободы, как все «идеальные» скульптуры. Как «Обещание». Его мать тоже принадлежала иному времени.

Мать молчала все лето, но, когда он отказался записаться на старший курс по искусству, споры начались снова. И снова отец остановил ее. Казалось, он понимал, что терзает Леона, и догадывался: к искусству это не имеет никакого отношения. Однажды он попытался поговорить с сыном как мужчина с мужчиной, но Леон упрямо отмалчивался, и отец больше не делал таких попыток.

В колледже Леон нашел другой выход для своих художественных наклонностей: он называл это «конструктивным» или «фигурным» искусством. Он наконец стал понимать (к своему собственному облегчению), что искусство не обязательно должно быть прекрасным или вдохновляющим. Куда большего успеха можно добиться, если оно оригинально и максимально агрессивно. Его насмешливое отношение к любви и связи с бесчисленным количеством партнерш положили конец его детскому идеализму. Оказалось, что он способен смеяться над искусством и мысленно посылать куда подальше всех в мире искусства. Стоит только подойти к происходящему с достаточной долей иронии, как сразу выясняется: самая грубая и извращенная реальность с необыкновенной легкостью может заменить самый возвышенный и прекрасный идеал во всех областях жизни. Именно этому научил нас двадцатый век, не так ли? А двадцать первый? Разумеется, если есть деньги.

Наконец-то Леон был полностью счастлив. И в жизни, и в искусстве. Острый ум и заразительное чувство юмора стали его визитной карточкой. В колледже он «создавал» все — вплоть до гигантских змеев, привязанных к заброшенному дому в Бронксе. Он придумал лестницу, по которой посетители могли подняться в дом на дереве и посмотреть в отверстие на «земляное сооружение», которое он выкопал в миле от этого дерева, на другом берегу реки Гудзон, а также послушать рэп, усиленный с помощью проводов, спрятанных между ветвями дерева. И он смеялся про себя как над критиками, так и над простыми зрителями, которые и в самом деле лезли по этой лестнице, чтобы увидеть его «искусство» и выслушать дикие стихи, которые превращали эту гротескную шараду в мультимедийное действо. Существовал лишь один острый шип, который время от времени царапал его тщательно сработанную персону. Даже когда Роберт Вэн Варен в одном из ведущих журналов по искусству написал о нем большую хвалебную статью и назвал его многообещающим молодым талантом, он иногда, к собственному отвращению, нет-нет да и начинал посещать случайные курсы по греческому классическому Ренессансу. Он тайком бегал на эти занятия, надеясь, что никто не заметит его позора, в том числе и он сам. Во время нечастых визитов в дом родителей Леон проводил часы над какой-нибудь книгой по истории искусства из библиотеки матери, уверяя себя, что чтение избавляет его от разговоров, а ему уже давно нечего обсуждать с родителями.