Его мать ничего не сказала, когда одну из его новых «конструкций» приняли в салон «Челсия» Фло Холлден — шикарный новый авангардный филиал авторитетной галереи на Мэдисон-авеню; Роберт Вэн Варен познакомил его с Эйдрией Касс, которая, в свою очередь, помогла ему попасть к Фло Холлден. А Фло представила его Готардам. Мать ничего не сказала и тогда, когда он бросил колледж на последнем курсе и отправился жить в «Шпалах» — сначала один, потом вместе с Эйдрией. Она промолчала, когда он вдруг сменил свои «конструкции» на то, чем стал отменно знаменит, огромные сооружения из стали и железа с грубыми, ржавыми поверхностями, которые лишали металл последней естественной красоты и чувственности. Она нарушила свое молчание только однажды, спросив, почему он назвал одно свое произведение, бронзовое, то самое, которое Готарды собирались передать в музей, «Вечность». «Потому что материя вечна», — объяснил он. Леон никогда не говорил своей матери, что пошел ей навстречу только в одном: никогда не подписывал свои творения полным именем, ставил лишь инициалы: Л. С. Делал он это из застарелой, привычной любви к ней — ведь в конце концов она его мать, — а молчал об этой уступке в наказание за то, что она заполнила его разум устаревшими понятиями о «красоте», когда он был юн и не способен сам разобраться.

За последние годы Леон редко встречался с матерью. Она все еще преподавала искусство в высшей школе в Нью-Джерси. Он сходил на пару концертов с отцом, но по-настоящему общаться с матерью больше не мог — молчаливое презрение витало в воздухе над ними. Но сегодня он вдруг ощутил непреодолимое желание пойти домой. Затем он вспомнил, что видел в ее кабинете экземпляры журнала «L'Ancienne».

Тоненький голосок в его голове предупредил: не стоит сейчас видеться с матерью, особенно после столь ярких воспоминаний о своей молодости. Этот же голос говорил ему: не стоит встречаться и с Тарой, когда она приедет в Нью-Йорк, потому что он уже понял: Тара затронула в его душе что-то очень глубокое и хрупкое, то, что он считал давно похороненным. Леон в изумлении поднес к глазам свои руки, припомнив, что со дня их встречи его руки хотели изваять ее так, как он никогда не работал, будучи взрослым. С самого начала Тара вынудила его ходить по острию бритвы. С ней он постоянно рисковал потерять равновесие, приблизиться к себе тому, которого он забросил, чтобы предстать в придуманном образе. Он не должен ее видеть.

Но другие импульсы толкали его вперед, те самые автоматические импульсы самосохранения, которые пробуждаются в самоубийце, когда он видит вдруг спасательные канаты, о существовании которых никогда не подозревал.

Один из таких канатов — его мать — находился рядом, на другой стороне Гудзона. А другой? Он снова мысленно увидел Тару.

Леон спускался по ступенькам ближайшей станции метро, не замечая ни холода, ни легкости своих шагов.

Глава восьмая

В доме было темно, но Леон знал, где лежит ключ от кухонной двери. Он был засунут, как и много лет назад, в трещину цементного крыльца, которым давно не пользовались. Из-за этого удобного тайника отец наверняка так и не привел в порядок веранду.

Он тихонько вошел. Родители всегда ложились рано, а было уже далеко за полночь. В кухне горел слабый свет, напоминающий о тех днях, когда мать специально оставляла его на случай полуночных набегов на холодильник. У него стало тепло на душе, будто его здесь ждали. Сама кухня была идеально чистой и веселой. Как и его родители, печально подумал Леон, которые всегда думали о внутреннем содержании и не слишком пеклись о внешнем.

Дом был скромный, но обладал спокойным благородством. В гостиной среди других работ висели морские пейзажи, нарисованные его матерью. И хотя художественный вкус Леона уже давно отверг эту милую простоту, он все равно почувствовал покой при виде одной из материнских картин.

Самой большой комнатой в доме был рабочий кабинет. В отличие от кухни, там царил хаос. Книги сыпались с полок, валялись где попало, включая стол матери. Старые пластинки и кассеты и новые диски перемешаны с видеопленками и видеодисками. Ноты грудами лежали повсюду, кроме пианино, на котором в тесноте стояли семейные фотографии тех времен, когда Леон с сестрой были детьми. Мольберт и стол для красок его матери занимали угол у огромного окна.

Леон, всегда на редкость опрятный и аккуратный, не мог понять, как его родители умудрялись функционировать в этой комнате, и тем не менее она всегда была такой. В своих наиболее ярких детских воспоминаниях он видел мать, читающую в этой комнате по вечерам или рисующую в выходные, и отца, играющего на пианино. Он часто пытался присоединиться к ним со своей домашней работой, но ему никогда не удавалось сосредоточиться из-за музыки, которая совершенно не мешала матери.

Оглядывая кабинет, Леон, пожалуй, впервые осознал, что брак отца и матери был удачным. Эта комната, наполненная ими обоими, скорее всего, была для них такой же интимной, как и та спальня над его головой, где они сейчас спали. Он никогда не задумывался, каковы составные части успешного брака, но сейчас, оглядываясь вокруг, он душой почувствовал их в этой комнате. Это ощущение его порадовало. Он направился к бару и налил себе виски. Затем стал рыться в стопках журналов, лежащих на полу.

Вскоре Леон обнаружил с десяток номеров «L'Ancienne». По-видимому, мать сохраняла только наиболее заинтересовавшие ее номера. Взглянув на мольберт, он увидел, что она рисует его «Весенний цветок». Он с презрением посмотрел на образ, который создал, когда ему было пятнадцать лет. «Какая ерунда», — подумал он.

Леон перевел взгляд на свою задрапированную обнаженную девушку, которая стояла у окна на подставке для цветов. Мать расположила ее так, что зеленые листья живого растения, обвивая подставку, как бы продолжали бронзовый плющ до самого пола. Он снова взглянул на холст. Масло и яркие цвета, выбранные матерью, делали его скульптуру живой. Она не копировала его работу, а использовала ее в качестве модели в своих собственных целях. Странно, для чего она это делала?

Открыв один из журналов, Леон бегло просмотрел список редакторов. Там были ученые из Англии, Израиля, Италии, Америки и Греции. «Афины. Кантара Нифороус». «Тара в моей постели», — подумал он. Что он чувствовал, когда был с ней? Разумеется, радость и силу. До какой-то степени игру. Секс был для нее совершенно естественным. Она не таила ничего. И все же, даже будучи ласковой и игривой, умудрялась передать ему ощущение глубокой серьезности. Что он чувствовал потом? Восторг, чистоту, которых давным-давно не испытывал — со времени Валери. Он вспомнил ночь много месяцев назад, когда он был с Блэр. После секса она повернулась к нему и задумчиво сказала:

— Помни огонь, но не пепел.

С Тарой пепла не было. Ее огонь будто сжигал его до состояния чистоты, и ничего не оставалось от его тела, кроме яркого сияния пламени. Он не видел ее два месяца, но почувствовал реакцию в паху — впервые после его возвращения из Греции. Он должен снова ее увидеть, ему не терпится ее увидеть и снова прижать к себе.

Леон полистал другие журналы и нашел еще две ее статьи. Он заметил также статью Димитриоса Коконаса (длинную) и пометки на полях, сделанные его матерью.

Он начал читать одну из статей Тары. Она касалась различных типов мрамора, который греки употребляли в строительстве и скульптурных работах, объяснялась разница между паросским и пентелийским мрамором и описывалось, как они выветриваются: первый — длинными полосами, а второй — отдельными участками. Леон уронил журнал на пол. Кому какое дело, черт побери?

Просматривая следующую статью, он вспомнил неистовую радость Тары, когда она нашла маленькую бронзовую фигурку атлета в тот самый день, когда они встретились. В статье она писала, насколько редки такие фигурки, потому что в древние времена их часто переплавляли на оружие.

Он встал с дивана и направился в кухню, читая по дороге и удивляясь, как может человек, такой живой в постели, хоронить себя в этих мертвых предметах? Он сделал себе бутерброд, налил стакан молока и продолжал выборочно читать.

Именно в обнаженном человеческом теле древние греки видели прекрасную и разнообразную форму, с помощью которой можно передать высшее состояние человеческого восторга, определив идеальный баланс между сознанием и бытием — между разумом и материей, слившимися в идеальной гармонии.

Леон плюхнулся на диван и остановился на последнем абзаце статьи.

Самые ранние скульптуры обнаженных мужчин в греческом искусстве традиционно считались аполлонами. Аполлон — бог правосудия, его называли еще богом света, потому что для греков правосудие могло быть совершенно только в свете разума. Разве не просил герой Гомера больше света, хотя это был свет, в котором он должен был умереть? Для величайших древних греческих мыслителей не было ничего более захватывающего, чем все реальное и верное своей природе, а быть человеком считалось самым захватывающим…

Леон медленно закрыл журнал. За те несколько недель, что он встречался с Тарой, Леон узнал: она умная, она очаровательная, она предана своей работе и он хочет заниматься с ней любовью. Теперь же он в первый раз задумался, почему она захотела его. Что было в нем такого, на что она отозвалась и так свободно ему отдалась? Или она так же свободно отдается и другим? «Нет, — подумал он, — она сразу же отвергла Перри». Значит, дело в его внешности? Тоже нет, из статьи совершенно ясно, что только гармония тела и разума, считает она, делают греческие статуи обнаженных мужчин уникальными. Об этом он уже догадался там, в Греции. Телом он обладал, но как он сумел увлечь ее словами? Ведь, по сути, он изменил всю свою личность для того, чтобы завалить ее в койку и выиграть пари. Он подумал о бронзовом атлете. Почему она так одержима греческим искусством? В эпоху Ренессанса тоже делали статуи в натуральную величину. Тогда почему ее герой Аполлон, а не Давид?

Тара настойчиво расспрашивала его о его собственных скульптурах. Тогда, в Греции, ему удавалось избегать прямых ответов. Он же не собирался встречаться с ней после того, как выиграет пари. Через пару недель после вручения ему свистульки они с Готардами, как и было запланировано, поплыли домой. Но теперь она приезжала в Нью-Йорк, и он осознал, насколько сильно ему хочется ее видеть, продолжить их отношения с того момента, где они прервались. Но когда она появится здесь, то непременно захочет посмотреть его работы. Леона даже передернуло от ужаса.

Тара будет в Нью-Йорке через пару недель, как раз ко Дню благодарения. Так что у него еще есть время, чтобы сообразить, как себя вести. Черт, он обязательно что-нибудь придумает. Он же всегда умудрялся найти выход из положения.

Леон снова порылся в журналах и нашел статью Димитриоса Коконаса: «Классическое искусство Греции. Образ мыслей». Возможно, Тара и не испытывает романтических чувств к своему работодателю, но, как верно подметила Блэр, он сам по уши в нее влюблен. Учитывая увлечение Тары богами, Димитриос вряд ли является соперником, с которым стоит считаться. К тому же он жутко занудлив. Леон понял: сегодня он больше не в состоянии читать восхваления Греции. Ведь, по сути дела, в современном мире, наполненном террористами и раздираемом войнами, этот журнал не интересен никому, кроме археологов, историков и его матери. Современные художники вынуждены скармливать публике то, что она может переварить по-быстрому, — все, что современно, забавно и непосредственно связано с их жизнью (или от этой жизни отвлекает).

Итак! Завтра же он возьмется за свой заказ. Хватит копаться в себе, мечтать о Таре, будто ему снова шестнадцать. И все же придется каким-то образом оторвать ее от этой ненормальной привязанности к античности, иначе она не сможет примириться ни с его работами, ни с его суматошной жизнью в Нью-Йорке. Он подумал о Димитриосе — его вкусы и убеждения еще более прогнившие, чем у Тары. Получалось, что Димитриос для Тары то же, что его мать для него. Душит. Он вспомнил серые глаза Тары и ее честный, прямой взгляд. Он должен вести этот роман очень осторожно… Господи, его мать!

Леон вспомнил вдруг, где находится, и вскочил. Какого черта он тут делает? Надо убираться отсюда поскорее. Даже думать не хочется о возможной встрече с матерью. Что ей придет в голову? О чем она спросит? И вообще, что принесло его сюда?

Хелен Скиллмен стояла на верхней ступеньке лестницы и прислушивалась. Примерно полчаса назад ее разбудил шум в кухне. Она как раз начала спускаться, когда мельком заметила своего сына, прошедшего в рабочий кабинет. От удивления она не смогла сразу сообразить, что делать, и тихонько поднялась наверх, чтобы он ее не заметил. Она замерла, испытывая одновременно нежность и боль. Часы в холле показывали половину третьего.