– Покарауль с другой стороны! – сказала мне Мари и погладила собачку.

– Ну же, Лулу! Давай, пока никто не видит!

Она достала из сумки бумажную салфетку, поплевала на нее и потерла у собачки внизу живота.

– Давай, Лулу! Или пойдешь обратно в сумку!

– Что это ты делаешь? – удивилась я.

– Вызываю рефлекс. Мне этот секрет открыл один ветеринар. Матери специально вылизывают в этом месте щенков, чтобы они пописали. Я иногда так делаю, когда мне некогда с ней гулять.

– Хорошо, хоть сама не вылизываешь.

– Поживешь десять лет одна с собакой, начнешь и вылизывать, – заметила Мари.

Но противная Лулу даже не подумала остаться в укрытии за колонной. Она будто нарочно выскочила на солнце и сделала свое коварное дело прямо под лафетом пушки с табличкой «1812».

– Отомстила, – сказала я.

– Бесстыдница! – констатировала Мари и набросала на место преступления несколько салфеток, потом все аккуратно убрала.

– Само на солнце бы высохло, – скептически заметила я.

– Могут оштрафовать! – Маша поспешно запихнула собаку в сумку. Лулу как ни в чем не бывало улеглась там снова и закрыла глаза.

– Ловко устроилась, – сказала я про собачку. – Прямо позавидуешь!

Маша ничего не ответила. Поспешно комкая мокрые салфетки, она искала взглядом урну. Но урны на площади музея не было, и она спрятала салфетки в сумку.

– Пошли отсюда! Пройдемся быстро по этажам, да и домой.

Вообще-то победы и поражения французского оружия не очень интересовали меня. Мы брели с Машей по залам, останавливаясь лишь кое-где, около совсем уж необычных экспонатов. Обе мы задержались возле висящего на проволоке маленького французского самолетика – одного из первых, начала 1900-х годов. Еще запомнилась фотография – корпус французской армии где-то в Африке во Вторую мировую войну сомкнулся с союзниками – англичанами. Я прочитала подпись на снимке: 1943 год. Я отошла на два шага подальше, посмотреть издалека, оценить всю картинку в целом. Молодые ребята – сытые, загорелые, в отглаженных рубашках, шортах со стрелочками, пилотками набекрень – сразу разобрать, где французы, где англичане, невозможно, – стояли перед камерой, широко улыбаясь. За ними сияли чистенькие грузовики, вокруг расстилалась пустыня. Я посмотрела и пошла дальше.

– Взгляни вот сюда! – сказала мне Маша. – Тоже сорок третий год.

На противоположной стене висели другие фотографии. «Союзные войска переправляют посылки русским партизанам». Не знаю, где конкретно был сделан этот снимок. Я посмотрела внимательно. И вдруг что-то больно резануло меня. Была сфотографирована самая обычная наша деревня – покосившиеся избы утопали в снегу. Изможденные люди, по виду старики, в подшитых валенках, в старых тулупах и заплатанных телогрейках, закутанные до бровей, с инеем вокруг рта скорбно смотрели на оператора. И было видно, что фотографирование не имеет никакого значения для их физиологической потребности выжить. Пережить эту страшную войну, не умереть от голода, не быть убитыми ни врагажескими пулями, ни своими. Я сказала, не оборачиваясь:

– Пойдем! – И не услышала за собой ответа. Я обернулась.

Маша стояла за мной с застывшим лицом. По ее щекам текли слезы и скатывались с подбородка на куртку. Она их не вытирала. Так и стояла навытяжку, с сумкой в одной руке, будто своей этой застывшей позой отдавала честь. Только когда она моргала, медленно закрывая веки, слезы начинали катиться быстрее, и тогда я видела, что по ее щекам струится целый поток.

– Маш, ты чего?!

В зал вошли запоздалые, как и мы, посетители, человек шесть. То ли немцы, то ли англичане… Они, негромко переговариваясь, двигались по направлению к нам, смотрели экспонаты. Маша, почувствовав их приближение, быстро смахнула свободной ладошкой слезы и осталась стоять, крепко сжав челюсти, чтобы не плакать. Она не хотела плакать при посторонних. Туристы, немолодые, но в ярких брючках, с фотоаппаратами, приблизились к нам, но, видя, что мы не двигаемся с места, мельком взглянули на фотографию и пошли дальше.

– Маша, пошли! – позвала я, когда они уже отошли. Но она все стояла, а слезы все бежали из ее глаз, хотя теперь она их постоянно вытирала. Я попыталась взять ее за плечи – она не шелохнулась, мелко-мелко дрожа – снаружи и видно ничего не было.

– Понимаешь, Танька, я – русская. Русская!

Я тут же вспомнила старика возле Нотр-Дам. Ох, эта наша поездка в Париж!

Прозвенел звонок, предупреждающий о закрытии.

– Пойдем, – растерянно повторила я. Она послушалась и пошла за мной, уже не оглядываясь, но все еще вытирая слезы.

– Тебе надо выпить воды, – сообразила я. – Пойдем, где-нибудь купим!

Она остановилась, поставила между ног сумку с Лулу, достала пачку бумажных платков, тщательно вытерла лицо и руки.

– Мне не воды надо, – криво сказала она, кидая свои смятые платки туда же, куда раньше отправились экземпляры, запачканные Лулу.

– А что? – Я сделала бы для нее все на свете.

– Водки.

– Ну, так пойдем!

– Я пошутила, не бери в голову.

– Ничего себе пошутила! – У меня внутри тоже все расслабилось, когда я заметила, что ее отпустило. – Я уж думала, «Скорую» надо звать. Чего на тебя вдруг нашло?

– «Скорую»? – она улыбнулась мне еще влажными глазами. – Вот мы и поквитались с тобой, Таня.

Боже мой! Мой первый день в Париже. Мне показалось, что он был уже сто лет назад.

– …А насчет того, что «нашло»… – она задумалась и сказала мне так, что я чуть не села прямо на булыжную мостовую. Она себя выдала этим ответом, наша новоиспеченная парижанка Мари. Ведь в ответе ее звучала не философия, не ирония, не остроумие парижанки, привыкшей всегда и во всем «держать форму», а генетически посеянный и вдруг внезапно вылезший на свет божий родовой инстинкт. Его можно было задавить воспитанием, образом жизни, переездом в чужую страну, но он все равно остается в глубине настоящей человеческой души и время от времени проявляется.

– Умом-то я все понимаю, – сказала Мари. – Да только наших-то – жалко! – И заключалось в ее ударении на этом простом слове «наши» столько исконно бабьего, русского, непридуманного и жалостливого, что я даже не посмела ей возразить.

Мы вышли на авеню де Турвилль. Вечерело. День для меня прошел незаметно. Даже нога не так уж болела. Мне захотелось есть. Я нащупала в кармане монетки.

– Пойдем куда-нибудь! Угощу тебя сэндвичами! Я только их и ела сейчас в Париже. Часто попадались удивительно вкусные – с копченым лососем и консервированным тунцом, с ветчиной, салатом и сыром. Они продавались здесь в каждой закусочной и очень экономили мне бюджет. В тот мой приезд с моим другом мы тоже обожали разгуливать с ним по городу с этими огромными сэндвичами в руках и с поллитровыми бутылками вина. И при этом воспоминании у меня потекли не слезы, а слюнки. Я улыбнулась – главным в моем воспоминании была еда, а уж мой друг пришелся к ней как бы в придачу.

– Ну, вот еще – сэндвичи! – сказала Мари. – Мои сегодняшние слезы требуют другого… – Она слегка задумалась, а потом воскликнула: – Точно! Я уже давно думала, чего же мне хочется из еды? А я сто лет не ела настоящих пельменей. Все какие-то равиоли, паста, бог знает что… Все – не то! – Она опять посмотрела на меня: – Ой, девки, зачем приехали? Растравили, девки, вы мою душу.

И это говорил человек, живущий в городе со знаменитыми кулинарными традициями.

– Ну, ладно, это я так. Не тратить же тебе на пельмени последние денечки. – Она переложила сумку с собакой в другую руку и собралась уходить. Я подумала, что она, должно быть, очень устала таскать свою собаку целый день. По моим прикидкам, Лулу весила не менее шести килограммов. С моей стороны просто свинство было бы бросить Мари.

– А разве здесь можно купить хорошее мясо?

Мари вскинула на меня повеселевшие глаза.

– В супермаркетах все действительно перемороженное, – сказала она. – Но одно место я знаю.

– Тогда будем сегодня есть пельмени! – сказала я, сделав ударение на слово «будем».

Через три часа объевшаяся мясного фарша Лулу, выкатив круглое мягкое пузо и раскинув в стороны лапы, сонно валялась на диване (сколько же эта собака могла спать?). Я закидывала в булькающую кастрюльку последнюю порцию сделанных собственноручно пельменей. Мари разливала в коньячные бокалы (водочных рюмок у нее никогда не было) купленную в ближайшем к ее дому магазине водку «Смирнофф».

– Нам осталось для полноты счастья только спеть «Подмосковные вечера», – заметила я, следя, когда пельмени всплывут.

– А что, и споем! Выпьем и споем.

– В полицию не заберут?

Мари задумалась:

– Могут. Один мерзавец уже на меня насвистел.

– Ты продавала наркотики? – Я была озабочена тем, достаточно ли соли.

– Хуже, – сказала Мари. – Его жене не понравилось, как воет Лулу.

– Если хочешь, я сама могу пойти немного повыть у нее под дверью, – предложила я. – Мне все равно послезавтра уезжать! Не думаю, что меня оставят здесь в тюрьме вместо того, чтобы вышвырнуть на родину.

– Тебя не оставят, а меня могут четвертовать. И заодно заставят уплатить за тебя большой штраф.

– Тогда не будем, – согласилась я и стала ложкой выуживать пельмени. Шумовку Мари за все годы так и не удосужилась купить. У меня на душе было хорошо и легко, как не было уже много лет. – К тому же я не могу выть и есть одновременно, – сказала я, пробуя пельмень из последней порции. – Очень вкусно!

И когда примерно еще через час, то есть уже ночью, шум под окнами стал стихать, а Башня еще продолжала светиться, и мы с Машей за чашками чая исступленно плакались друг другу на тяжелую жизнь, в домофонном устройстве раздался осторожный звонок.

– Не открывай! – сказала мне Маша. – Это полиция!

Я обвела взглядом гору грязной посуды, пустые бокалы на столе, ополовиненную былку «Смирноффской».

– Полиция, даже в Париже, не будет звонить так, будто боится кого-нибудь разбудить.

– Тогда кто это? Снова сосед? – Глаза у Маши стали еще более испуганные.

– Ты никого не ждешь?

– Нет… – она показалась мне растерянной.

– Тогда это может быть только Ленка, – сказала я.

– Ленка? – И смутное разочарование мелькнуло в Машиных глазах.

– А что, – я посмотрела на часы. – Она, наверное, вернулась в отель, убедилась, что там никого нет, заскучала и решила отправиться к тебе. Тем более что прогулка по ночному Парижу не так опасна, как по ее собственному московскому микрорайону.

– В принципе, логично, – сказала Мари.

Звонок в домофон повторился.

– Тогда ничего не остается, как открыть! – произнесла я, пошла к двери и встала сбоку со скалкой наготове. – Не бойся, я с тобой.

Удивительно, как действует на собак мясной фарш! Проклятая Лулу, в прежние дни заливавшаяся по пустякам протяжным визгливым лаем, теперь хоть бы шелохнулась на диване. Маша подошла к двери и спросила нарочно сонным голосом:

– Кто там?

За дверью раздался приглушенный мужской голос:

– Маша, это я!

Она посмотрела на меня. Я удивилась: этот голос не мог принадлежать никому другому, кроме как Валерию. Впрочем, что же тут было удивительного? – подумала я, поразмыслив. Я посмотрела на нее:

– Мне уйти?!

Она не сомневалась ни минуты:

– Нет конечно!

– Тогда я посижу в кухне.

Она, открывая, нажала кнопки замка, и я заметила, как она тихонько выдохнула в ладошку. Проверила, должно быть, сильно ли от нее пахнет. Я хмыкнула:

– Можешь не проверять. От нас разит так, что притворяться бессмысленно. Надо сразу наливать – это лучший выход. Остались у нас пельмени?

– Полная миска, – сказала Маша.

– Ну вот, сразу и начнем! Дальше – как получится, – я убрала с изготовки скалку и пошла в кухню искать чистую тарелку. В зеркало я увидела, как Маша лихорадочно причесывается перед дверью.

* * *

Хоть от метро до гостиницы идти было недалеко, тяжелая сумка с вещами все-таки оттянула Лене руку. Большим облегчением было знать, что вот-вот уже она преодолеет этот путь, поднимется на лифте, откроет дверь номера – и сразу же бросит сумку на пол. Но сумку ей пришлось опустить немного скорее, чем она ожидала: в щель между косяком и непосредственно дверью была воткнута записка.

– Неужели мне? – подумала Лена и бросила сумку на пол. Какая записка, от кого – ничто не могло указывать на то, что записка предназначалась именно ей, но сердце девушек устроено так, что стоит ему подвергнуться малейшему волнению – и все вокруг приобретает какой-то новый, даже мистический смысл. Откуда-то появляются тайные знаки, предначертания, символы… в общем, всякая дребедень, которую готовое к восприятию сердце и зашедший за разум ум тут же объявляют любовью. Может, это и в самом деле так, однако записка, конечно, предназначалась не Лене, а мне. Лена же, прочитав ее (записка была не запечатана), тут же почувствовала разочарование.