Когда эта метафора промелькнула у меня в голове, я был уверен, что в ней нет никакого смысла, но звучало поэтично.

По моей улице тихо проехала небесно-голубая Тойота Приус, солнечный луч скользнул по капоту и по крыше, и потом маленькая машинка уехала, завернув за угол на Гарфилд-авеню. Почему-то казалось, что ее появление что-то значило.

Я моргнул, взглянул на письмо в руке. Понял, что не написал адрес. Громко выругался, повернулся на сто восемьдесят градусов, и, наконец, мне удалось найти входную дверь. Только вместо того, чтобы зайти в нее, я упал на старые качели на крыльце, на постаревшую от времени скамейку с блестящей цепью, которая скрипела, когда качели качались. О, Боже. О, Боже. Качели сбили меня с ног, и теперь я раскачивался взад и вперед, взад и вперед, все раскачивался, а перед глазами у меня мелькал солнечный свет.

Письмо. У меня за ухом все еще был мой карандаш. Я осторожно сжал его в трясущихся пальцах, положил на широкий гладкий подлокотник и написал обратный адрес маленькими, неровными буквами. Потом, в центре, я написал ее имя. ЭВЕР ЭЛИОТ. Это вышло хорошо. Каждая буква была прямой, ровной и аккуратной. У меня в голове промелькнули название ее улицы и номер дома, и я изо всех сил сконцентрировался на том, чтобы удержать карандаш. 17889, Крэбтри Роуд, Блумфилд Хиллз. Почему-то я никак не мог вспомнить индекс. Я напряг мозг, но не получалось. 48073? Нет, это был Ройял Оук. Почему я вспомнил индекс Ройял Оука, а не индекс Эвер — Блумфилд Хиллз, ведь я писал ей каждую неделю?

Ага! Я приподнял левую ногу и неуклюже вытащил ее письмо из заднего кармана. 48301 — вот он.

Карандашом я вписал индекс и спустился с крыльца по трем ступенькам, держась за перила и очень осторожно делая каждый шаг. Когда я спустился, то уставился на почтовый ящик в конце подъездной дорожки; внезапно мне показалось, что до него целая миля. Я твердо решил, что дойду до ящика и обратно и не буду позориться. Ведь было недалеко? Всего около двадцати футов.[7] Но когда улица, подъездная дорожка и трава качались и прыгали перед глазами, как сейчас, двадцать футов могли показаться тысячей. Я отпустил надежные перила и сделал один шаг, чувствуя себя, как астронавт на другой планете, который отходит от убежища на корабле. Я сконцентрировался на ящике и пошел, не считая шаги и пытаясь вести себя как обычно. Неужели я выглядел так же ужасно, как чувствовал себя? Мне казалось, что у меня на лбу ярко светится неоновый знак, который возвещает всему миру, что я сейчас пьянее, чем кто-либо за всю историю пьянства.

После того, как я целую вечность осторожно ставил одну ногу перед другой, я, наконец, добрался до почтового ящика. Открыл черную металлическую крышку, положил письмо внутрь, закрыл его и поднял красный флаг. Подожди-ка, а наклеил ли я марку на письмо? Я снова открыл ящик и мутными глазами посмотрел на письмо. Да, старина Бен, слегка скосившись, со своей идиотской ухмылкой смотрел на меня с конверта.

Теперь — дойти обратно. Без проблем.

Только вот эта трещина у двери, превратившаяся в громадный каньон, когда она появилась? И почему она вдруг превратилась в такую огромную проблему? Она задел за нее, и упал на траву. Зеленые «лезвия» щекотали мои пальцы ног, щеки, ладони. Даже когда я лежал, все кружилось у меня перед глазами.

Это было не смешно. Мамы все равно не было, и выпивка не помогала. Ну, может, и помогала, всего лишь немного. Боль была далеко. Она не была похожа на боль, скорее на то, о чем я знал, как будто это был экзамен, который я должен был сдать через несколько месяцев. Это случится, и это будет хреново, но прямо сейчас я мог не думать об этом.

Мне было нужно встать. Я не должен был лежать тут, на траве. Если кто-то увидит меня, это вызовет подозрения. Люди не валяются ничком на лужайке в шесть вечера — никогда не валяются, если уж на то пошло.

Никогда. Никогда.

Эвер.

Интересно, что она написала в последнем письме. Пора вставать. Легче легкого. Я поднялся на ноги, стряхнул грязь с джинсов. Письма не было в заднем кармане; где же оно? Я закружился в разные стороны, внимательно оглядывая землю. Ничего. Где оно? Меня охватила паника. Я не мог потерять это письмо. Оно было важным. Слова Эвер были важными. Они были написаны для меня. Предназначены для меня. Ни для кого еще. Они означали, что она думала обо мне. Может, даже переживала за меня.

Мой взгляд остановился на крыльце, тремя ступеньками выше. Да вот же оно, под качелями. Какое облегчение. Я поднялся на крыльцо, схватившись двумя руками за перила и подтягиваясь. Снова приземлился на качели, которые снова выбили почву у меня из под ног и закружили в золотом свете. Кончилось тем, что я полусидел или полулежал.

Наконец, получив драгоценное письмо и усевшись, я стал держать его двумя руками и смотреть на него. Буквы, которыми было написано мое имя и адрес, расплывались и двоились у меня перед глазами.

Я был слишком пьян, чтобы прочитать чертово письмо. Я сунул его в задний карман и попытался успокоить муть у меня в голове. Меня это бесило.

Почему папа думал, что это может помочь?

Внезапно я почувствовал, что выбился из сил, веки налились тяжестью. В животе что-то скрутило, качели закачались. Золотая дымка заката пропала, оставив за собой оранжево-розовый цвет, переходящий в серый. Я смотрел, как листья трепещут на ветру, а серый цвет становится все темнее, и потом усталость взяла вверх, и моя голова упала на качели.

Глава 8

Когда я проснулся, мне было плохо, я не понимал, где нахожусь. Вокруг меня было темно и тихо, в непроглядной темноте ночи светился только один фонарь, тот, что на улице Эйзенхауэр. Не было ни одного освещенного крыльца, ни одной машины, ни звезд, ни луны. Только темнота и звук моего дыхания.

Рвотная масса поднялась к горлу и без предупреждения заполнила рот. Я сполз с качелей, перегнулся через ограждение, и горячий кислый поток хлынул из моего желудка на мамины азалии. Желудок бунтовал снова и снова. Под конец я стоял на нетвердых ногах, прислонившись к холодной деревянной стене, тяжело дышал и надеялся, что все прошло. Во мне больше ничего не осталось, и все-таки живот крутило.

Я подождал, пока из меня больше ничего не выльется, и зашел в дом. Письмо Эвер помялось. Я разгладил его о бедро, подумав, не открыть ли его и прочитать прямо здесь, в темной прихожей. Нет, не стоит. Папин кабинет был справа, и дверь туда была закрыта. Я открыл, заглянул внутрь. Он лежал на полу, лицом вниз, зажав под подмышкой пустую бутылку. Глаза были закрыты, и он громко храпел. По крайней мере, он был жив. Мне нужно что-то для него сделать. Как-то помочь ему.

Я присел рядом с ним, вытащил бутылку и поставил в сторону. Он даже не пошевелился, никак не откликнулся, просто храпел дальше.

Я потряс его за плечо.

— Пап. Эй, пап. Вставай. Поднимайся с пола.

Ни ответа. Я потряс сильнее.

— Пап!

Он резко перекатился на полу, толкнув меня вытянутой рукой. Я услышал, что его тошнит, увидел, как желчь тоненькой струйкой течет у него изо рта. Я нагнулся, перекатил его на бок, и изо рта у него полилась на ковер рвота. Кряхтя, я схватил его за руку, оттащил подальше от лужи. И тогда его снова начало тошнить.

Я отпустил его руку и упал на задницу. От бессилия и отчаяния из меня вырвался стон. Папу тошнило снова и снова, и, наконец, он застонал, как будто пришел в себя. Я тяжело дышал, пытался успокоиться, но запах рвоты сводил меня с ума. Я закашлялся, подавил свой рвотный рефлекс, подавил слезы, которые так и просились наружу.

Папа неуклюже сел, заморгал, огляделся по сторонам, увидел рвоту, меня и неуклюже поднялся на ноги. Шатаясь, пошел к диванчику, поскользнулся в рвоте и упал на спину.

— Джен... — пробормотал он. Это было похоже на рыдание. По его щеке потекла слеза.

Я сидел, прислонившись лицом к стене, смотрел, как отец плачет в пьяном сне. Мой гордый сильный отец. Он даже почти никогда не повышал голос, даже когда я ударил бейсбольным мячом по лобовому стеклу его машины, или когда они с мамой о чем-то спорили. Я никогда не видел, чтобы он грустил или злился, он только немного раздражался, но тихо. То, что я видел, как он плачет — это было слишком.

Что-то впилось мне в грудь острыми когтями и сотрясло меня. Из меня вырвалось рыдание, потом еще одно.

Я сжал зубы и тихо плакал целую минуту, чувствуя горячие слезы на лице, отказываясь громко рыдать. У меня перехватило дыхание, я стал глотать ртом воздух, закрыв лицо руками и захлебываясь слезами. У меня не осталось никаких мыслей, только печаль. И растерянность. Я был один. И папа был один. Разве это не должно было сблизить нас?

Я заставил себя подняться на ноги и вытер лицо руками. Нашел полотенце в шкафу в коридоре и вытер за папой. Масса под полотенцем была скользкая и горячая. Мне понадобилось четыре полотенца и полбанки чистящего средства для ковра «Resolve». Грязные полотенца я закинул в стиральную машину. Повозившись несколько минут, я нашел ящичек для чистящего средства, на нем было написано «нормальная» и «максимальная» загрузка, и еще один колпачок смягчителя для белья. Нашел нужные бутылочки и наполнил машину, потом включил ее и поставил на нормальный режим.

Первый раз я стираю самостоятельно.

Я чувствовал себя старше. Старым. Пустым и измотанным.

На кухне было темно и тихо, и казалось, что это место мне незнакомо, что я тут никогда раньше не был. Сине-зеленые цифры на микроволновой печи показывали 3:32 ночи.

А теперь что?

Я был изможден, но знал, что не смогу заснуть. Каждый раз, когда я закрывал глаза, я видел маму, видел, как умирали ее глаза. Как слабела ее рука. Как папа стучал кулаком по косяку. А медсестры смотрели с бесполезным сочувствием. Ровную линию на мониторе.


Я подавил рыдание, которое было готово вырваться из меня, закрыл глаза и стал глубоко дышать. Все прошло, и я прислонился к стойке, слушая, как из крана капает вода: кап... кап...

Письмо. Письмо Эвер. Я включил свет и уселся за стол на кухне, положил перед собой смятый конверт и пригладил его ладонью. Засунул внутрь палец.

Почему я нервничал? Ведь на это не было никаких причин. Я просто надеялся, что письмо немного утешит меня.

* * *

Кейден,

Или мне стоит начинать со слов «дорогой Кейден», ведь ты дорог. Дорог для меня. Разве это не странно? Может быть. «Дорогой», как говорит Гугл, означает «тот, к кому относятся с большой привязанностью, тот, кого ценят». Надеюсь, для тебя это звучит не слишком странно, но я чувствую, что между мной и тобой есть особенная связь. Ты тоже так думаешь?

Мне так жаль, что твоей маме хуже. Не могу представить, чтобы я прошла через это. Когда мама погибла в автокатастрофе, это было самым ужасным моентом в моей жизни. Еще минуту назад она была со мной, живая и здоровая, и вот папа говорит мне, что она умерла. Никакого предупреждения, просто... умерла. Я была дома, делала уроки, когда в мою комнату зашел папа. Он плакал. То, что взрослый мужчина плачет... как-то неправильно. Взрослые мужчины не плачут. Просто не плачут. Правда? А он плакал, слезы были на его щеках и подбородке, и он едва смог вымолвить хоть слово. Я помню это мгновение так ясно: «Твоя мама... она попала в аварию, Эв. Она мертва. Ее не смогли спасти. Сказали, это случилось сразу». Больше он ничего не смог сказать. И с тез пор он изменился. Он просто... перестал быть собой. Кем бы он ни был теперь, какая-то часть его умерла вместе с мамой. Ты же об этом слышал? Читал в книгах. Я-то читала. Теперь я вижу, что это правда.

Я хочу сказать, что для меня это было так: раз — и ее нет. А ты... видеть, как это происходит! Не знаю. Мне просто так жаль, что тебе приходится проходить через все это, и я хотела бы сказать что-нибудь, что поддержит меня.

Мой отец тоже много потерял. Знаю, я уже писала об этом, но это стоит повторить. Он больше не такой, как прежде. Не знаю. Мне пятнадцать лет и мне нужны родители, но у меня только один родитель, и он не ведет себя так, как если бы он был им. Он идет на работу и сидит там весь день, и ему все равно, чем мы занимаемся. Он... просто чек. Если учитывать то, что теперь я сирота, мне, по крайней мере, не придется голодать, правда? #всегдаищи светлуюсторону.

Прости за хэштэг. Все в школе используют их. ВСЕ ВРЕМЯ, Меня немного раздражают все эти сообщения в фейсбуке с хэштэгами, но это стало популярным способом самовыражения, так почему нет? Так что я тоже их использую.