И в одни и те же мгновения Андреас успел примерно рассмотреть незнакомца, настолько, чтобы уже и представлять его себе; и успел услышать его голос, возглас…

Человек был в коричневом длинном кафтане, шапка темная остроконечная с маленькими круглыми твердыми полями. Черезплечная темная сумка на ремне брошена была в траву. Сам человек был худой, светло-рыжеволосый, видно было; и с такой мелко вьющейся светло-рыжей бородой. Глаза у него были голубые и смотрели сумрачно. Такой формы бороды и такие сумрачные, исподлобья, взгляды Андреас уже видал в еврейском квартале. Он подумал, что этот человек — иудей. Андреас знал, что и его, Андреаса, отец — крещеный иудей. Но это было простое знание, о котором он мало думал, и не видел в том, о чем знал, ничего противоречивого, и ничего пугающего не видел… Но эта мгновенная мысль об отце вызвала мучительный приступ такой болезненной тоски, такой обиды и беспомощности. Андреас чувствовал, что обижен отцом, но не мог понять, за что обижен. И чувствовал, что обижен несправедливо. И от этого делалось ему так тоскливо и больно… Вот и сейчас все его существо готово было к тому, чтобы не воспринимать происходящее, забыться и горько заплакать. Андреас едва сдерживал себя… Неловко ему было заплакать перед чужим человеком… Никакой опасности для себя Андреас даже и не успел почувствовать…

Человек тотчас понял, что замахнулся ножом всего лишь на мальчика; и если и есть какая-то опасность, то это опасность убить или ранить этого мальчика. Но чувствовался определенный навык — человек не отшвырнул свой нож, как чужую оловянную чашку, но быстро нож исчез как-то в поясе. Андреас даже не отскочил, не отпрянул; а словно бы ему стало интересно, занятно от этого блеска лезвия, соотнесенного мгновенно с быстрым легким плеском светлой воды. Лезвие было направлено на него, на то, чтобы ударить его, в его тело было направлено. Но он этого не почувствовал.

— А-а! Малхамувес! — воскликнул человек угрюмо и с какой-то злой усталостью. — Так бы я заколол тебя…

Андреас улыбнулся, услышав слово протяжное, чуть гортанное и какое-то придыхающее. Так улыбаются дети, когда слышат громко произносимые взрослыми, но для детей запретные, непристойные или бранные слова.

— «Малхамувес» — это «дьявол», — мальчик снова быстро улыбнулся. Он не мог отказать себе в удовольствии произнесения запретного слова. Он слышал, так ругались в еврейском квартале. Но тотчас лицо его сделалось серьезным, он быстро перекрестился.

Человек глянул на него хмурым, пытливым и цепким взглядом.

Но мальчик, с этой внезапной своей, вдруг ясно и открыто проявляющейся чуткостью, уже знал, что это человек нестрашный и не такой, каким хочет казаться, а, в сущности, добрый, чувствительный и занятный. Андреас шагнул вперед, поднял свою откатившуюся в траве чашку и бережно поставил ее между большими, выступившими из темной земли корнями большого дерева.

— Я нашел этот родник. И чашку принес, чтобы пили, — коротко и дружелюбно сказал мальчик, но не гордясь, а просто как бы объясняя, почему он и сейчас позаботился о чашке.

— Заколол бы я тебя, — пробурчал человек, растягивая слова, будто говорил наизусть какой-то стих. — Заколол бы, не дай Бог, и меня обвинили бы в убийстве христианского младенца… Ха!.. — и он иронически прихрипнул…

И говоря эти слова, он наклонился, ухватил свою сумку за ремень, подтянул к себе, открыл, вынул белую лепешку с творогом и протянул Андреасу.

Только сейчас, увидев перед собой еду, Андреас почувствовал, что голоден. Ведь он рано-рано утром ушел натощак. Он взял лепешку, откусил, сказал:

— Благодарю вас.

И снова откусил.

И по-детски быстро жуя, спросил:

— Почему?

Было просто понять, и незнакомец понял, что мальчик спрашивает, почему обвинили бы в убийстве.

— Потому! — незнакомец сел на траву, подняв колени под полами кафтана. — Потому что иудеев обвиняют в подобных делах. Любят обвинять. Особенно, когда пограбить надо, так сразу и обвиняют… И ты не слыхал таких обвинений?

— Нет, — искренне отвечал Андреас. Он и вправду не слыхал.

— Странно! — угрюмо-насмешливо сказал незнакомец. — С такой мордой и не слыхал…

Но мальчик не обиделся на эту грубость. Он уже ясно ощутил незащищенность своего случайного собеседника, и то, что от этой незащищенности, чтобы почти неосознанно прикрывать ее, были и жесткость и ирония. Андреасу уже хотелось успокоить его…

— Мой отец — иудей… был иудеем… — быстро, с легкими запинками произнес Андреас.

Произнесение слов об отце снова причинило, вызвало боль.

Собеседник мальчика чуть расслабился, настолько, чтобы не стыдиться своих чувств добрых.

— Лицо у тебя… — это прозвучало глухо и серьезно. Он не договорил и повел ладонью мимо своих глаз. Ведь это перед ним была не морда зверя, но удивительной красоты человеческое лицо с прекрасными темными живыми и сияющими глубиной миндалевидными огромными глазами. И нельзя было оскорблять это лицо грубым прозванием звериной морды. Но человек и стеснялся сказать словами о красоте этого лица, будто после произнесенных вслух восторженных слов красота эта сделалась бы совсем беззащитной…

— Меня зовут Элеазар из Бамберга, — снова с хмурой ворчливостью сказал человек.

Андреас стоял перед ним и ел лепешку. Андреас мило и открыто поторопился ответить на вопрос, который Элеазар из какого-то странного смущения медлил задать.

— Я — Андреас Франк. Я там живу, — мальчик вскинул тонкую руку и указал в сторону города.

— Франк! — Элеазар заинтересовался. — Я слышал… Ты не родственник Элиасу Франку?

По интонациям собеседника Андреас понял, что о его отце тот слышал и думает хорошее. Это тоже было больно. Если бы об отце говорили дурное, Андреас жертвенно и радостно признавал бы себя его сыном, вставал бы на его защиту. Но об отце говорили хорошо. И было как-то неловко признавать себя сыном такого человека, было в этом какое-то самозванство, ведь отец покинул Андреаса; и не то чтобы открыто не признавал, но это равнодушное небрежение было мучительнее открытого злого непризнания. Но все равно сейчас незачем было, и не нужно, скрывать правду.

— Это мой отец, — Андреас сказал быстро, но пока говорил, все равно нахлынула на него вся эта мука, и он больно чувствовал себя самозванцем и скверным лжецом.

Он тоже настолько расслабился, что не мог больше сдерживать слезы, быстро повернулся, и припав лбом к стволу дерева, опираясь ладонями опущенных рук о шершавую кору, крупно-извилистую, заплакал горестно и беззащитно.

Элеазар быстро поднялся на ноги, схватил мальчика за плечи, оторвал от дерева, повернул к себе и прижал сильными руками его голову к своему жесткому суконному кафтану. Он хотел было сказать немного насмешливо, как ему было свойственно, что уж лучше реветь, уткнувшись в кафтан, чем в ствол дерева, по крайней мере не так жестко; но понял, что может обидеть такого ранимого мальчика, и не говорил ничего.

Андреас прижимался к человеку, который искренне и неунизительно пожалел его, прижимался и говорил сквозь всхлипывания бессвязно:

— Лучше бы он умер!.. Что я говорю, что?.. Я грешник… всегда… так плохо!..

Элеазар начал его успокаивать обычно, гладить по голове. Они опустились рядом на траву, сидели. Андреас говорил быстро об отце, о матери, о роднике, о своем ощущении Бога, о монастыре… Элеазар понял, что это незаурядный, одаренный мальчик; понял и об отце, и про себя осудил такого отца, но вслух ничего не сказал, понимая, что этим обидел бы мальчика. И продолжал его успокаивать, проводя крепкой, корявой и тяжелой ладонью по черному ежику на выпуклом детском затылке. Затем он понял, что пришло время развлечь мальчика, отвлечь интересным каким-то рассказом; уже довольно мальчик наплакался, не надо больше изнуряться слезами; пора и вправду почувствовать, что бурный плач принес облегчение, и успокоиться.

— А что же ты не спрашиваешь, кто я? — сам спросил Элеазар теплым голосом.

— Кто вы? — послушно спросил мальчик, и голосок его уже начал очищаться от хрипоты рыданий.

— Я далеко-далеко иду… Если бы ты знал!..

В те времена, и раньше, и позднее, дальнее путешествие и было путем наугад. Предпринималось это для торговли или для паломничества, все равно это было путем наугад, почти куда глаза глядят, в предугадании, предвкушении совсем неведомых земель, даже если цель и была определена.

Элеазар шел в Иерусалим, в святые места, где некогда Господь невидимый являл себя Моисею и Аврааму. Об этом своем желании увидеть эти святые места, вдохнуть их воздух, испытать чувство вознесения, возвышения; об этом своем желании Элеазар из Бамберга, пожалуй, не стал, не мог бы никому рассказать, не хотел никому показываться восторженным и наивным. Но этому ребенку можно было это рассказывать…

Зазвучали звучные имена земель и неведомых стран — Туле, острова Эбудийские, Смирна, Родос, Напата, Сиена, Мероэ, залив Адулитский, Тапробана… И светлый сердцу паломника-иудея Иерусалим с его чудесами святыми…

И, конечно, случилось то, что должно было случиться, но увлеченный своими красивыми словами, Элеазар совсем забыл, что именно это и должно было случиться…

— Возьмите меня с собой! — горячо попросил Андреас. — Все равно… — жалость к матери, уже смутная, не дала договорить. Но возникла, вспыхнула такая насущная необходимость, потребность всего его существа уйти, уйти, уйти… Далеко…

Элеазар словно бы вернулся с небес на землю. Он знал, что не может взять с собой этого мальчика, у которого живы отец и мать. Дорога опасная и долгая, и нельзя подвергать ребенка таким опасностям, хотя лучшего спутника трудно пожелать себе. Но вместо того, чтобы просто указать мальчику на его долг: не покидать одинокую мать, Элеазар, и сам не знал, почему, сказал:

— Но как же это мы пойдем вместе? Я иудей, а ты христианин. Я не стану обращаться в христианство, и ты, вряд ли решишься стать иудеем.

Андреас даже немного побледнел, побледнели его смуглые от природы щеки. Все его существо, напряженное в этом отчаянном желании уйти, уйти далеко, не могло принять, воспринять отказ. Он почти не задумывался над своим ответом, и ответил быстро, едва справляясь с этой внутренней дрожью, не давая ей переплеснуться, выбиться в эту внешнюю телесную больную дрожь, дрожание пальцев, и рук, и всего тела; и ответил:

— А если вы пойдете как иудей, и я пойду как христианин; разве мы не можем идти вместе по одним дорогам к одному…

Это был даже и не вопрос, а почти утверждение. И разве оно не было верным? Но Элеазар уже давно знал, что многие верные высокие истины и суждения совсем не верны в низменном обыденном людском существовании. Но он не стал переубеждать Андреаса, и уже быстро знал про себя, что нужно делать. Но Андреасу сказал, что нельзя так быстро принять такое важное решение; должен он, Элеазар, хотя бы немного подумать.

А мальчик всем своим существом сейчас на одно был направлен: уйти, уйти далеко… И не почувствовал, что решение о нем Элеазар из Бамберга уже и принял… Хотя было просто догадаться; и мальчик попроще, наверное, догадался бы…

— Пока нам надо отдохнуть, — сказал Элеазар.

Это «нам» совсем обрадовало Андреаса. Он почти успокоился, почувствовал, что снова голоден. Элеазар и сам проголодался и понимал, что и мальчик хочет есть.

— Перекусим и ляжем поспать, — сказал Элеазар.

Андреас еще порадовался этим словам; он как бы уже начинал жить жизнью паломника-путешественника, Элеазар как бы уже начал приобщать его к этой своей жизни.

— Жаль, ничего у нас и нет, кроме этого, — Элеазар снова взял из сумки немного уже черствые лепешки из белой муки с творогом.

И снова «у нас». Андреас радовался. Лепешки ему казались очень вкусными.

— Пить захотелось… — он улыбнулся. — Вы пейте из чашки, а я так…

— И лицо вымой, — напомнил Элеазар, как человек, уже имеющий право приказывать Андреасу.

Мальчик напился из горстей, вымыл лицо, утерся низом рубашки и засмеялся…

После они легли спать в тени широкой листвы. Андреас думал, что не сможет заснуть, он давно уже не спал днем. Но сейчас уснул даже прежде, чем начал похрапывать Элеазар…

Но проснулся Элеазар первым. Открыл глаза. Увидел над головой, прямо над своими глазами, зеленую, разных оттенков и разного солнечного свечения листву. Она казалась недвижной. Солнце еще грело ярко, но все равно чувствовалось, что оно пошло на закат. Было совсем тихо. На один короткий миг Элеазару встреча и разговоры с этим странным мальчиком почудились просто сном. Но нет, это явь была. Но так тихо сейчас. Может быть, мальчик ушел? Элеазару и хотелось этого, и как-то обидно сделалось… Он быстро приподнялся и оперся на локоть. Мальчик лежал совсем близко, и спал так тихо-тихо, совсем беззвучно, дыхания не было слышно, даже если склонишься над ним. Элеазар посмотрел на его лицо, во сне такое нежное, с этим выражением углубленности и безмерной святой чистоты. Трудно было оторвать взгляд от этого нежно-смуглого лица, чуть продолговатого, от этих еще по-детски пухлых губ, едва-едва приоткрывшихся, от этих нежно и четко вылепленных век и темных ресниц. Но и глядеть на это было слишком больно от этого горестного чувства беззащитности и обреченности всего редкостного и чистого в этом мире…