Не успел он произнести и нескольких фраз, как на столе перед ним зазвонил телефон. Это было неожиданно, ибо авторы хорошо знали, что во время редакционной летучки звонить не положено, что оно священно и неприкосновенно.

— Слушаю!.. — сказал Маши, поднимая трубку.

Кто-то, по-видимому, хорошо знакомый, заговорил с ним на другом конце провода — разговор был короткий. Гораздо короче, чем те, что он вел с сотрудниками. Маши тут же ответил: «Хорошо». Сказал и, положив трубку, вышел из комнаты. Не попрощавшись, не добавив ни единого слова, покинул редакцию. Над столом с макетом повисла напряженная тишина.

— Маэстро Кароян внезапно прервал свой концерт, — съязвила хорошенькая сотрудница.

Анна услышала, как хлопнула входная дверь, и вслед за тем — мерные шаги мужчины, который шел через темно-красную залу, обставленную мебелью в стиле модерн. Это был апофеоз стиля, к которому Анна с ее безупречным вкусом питала отвращение, но странным образом ее собственная чувственность нуждалась именно в этих причудливых формах. Ей нравилось встречаться с Маши в этой обстановке, оправе их любовных утех. Он приходил сюда по ее прихоти, по первому ее зову, и она ждала его, обнаженная, под огненно-красными простынями, с нараставшим смятением прислушиваясь к его шагам.

— Я хочу жить… — сказала она ему хриплым голосом.

Джанфранко улыбнулся и начал медленно раздеваться перед ней. Он был красив той классической мужской красотой, которая делала его похожим на греческого бога, и в нетерпении ей казалось, что это сильное, возбуждающее ее тело ужасно медленно высвобождается от своих нелепых одежд. Она встала, отбросив простыни. Ее черные шелковистые волосы, обрамлявшие пылающее страстью лицо, ниспадали на обнаженные плечи, а хрупкая, но сильная фигура с упругим животом, гибкими бедрами и маленькими округлыми грудями казалась совсем молодой.

— Иди сюда, — сказала она, протягивая руки.

Его фаллос, высоко поднятый и напряженный, был тверд, как мрамор, и бархатисто гладок. Анна опустилась на колени и долго гладила, ласкала его прикосновением своих тонких и чутких пальцев. И, уже чувствуя, как он дрожит и вибрирует, прильнула губами к его шелковистой головке.

Джанфранко взял ее на руки и уложил в постель. Он властно проник в нее, но ласкал с изнуряющим сладострастием женщины. Он не спешил, он ждал ее наслаждения, которое шло к ней издалека, но достигало невыразимой силы. Он довел ее до того, что в момент оргазма она разрыдалась, разразившись наконец теми невыплаканными слезами, которые так долго копились в ее груди.

Джанфранко нежно поцеловал ее, накрыл огненно-красной простыней и, молча одевшись, так же тихо ушел, как пришел. Но он придет по первому ее зову, покорный любому ее желанию.

Старая Аузония, вырастившая Анну, встретила ее перед большой стеклянной дверью на пороге виллы Караваджо.

— В такой поздний час! — заохала она. — И ноги, ноги все мокрые. Ну заходи же скорее в дом!

— Немного прошлась по снегу, — сказала Анна в свое оправдание. — Дома есть кто-нибудь?

— Никого, — ответила Аузония. — Все ушли. Но скажи мне, разве это дело — бродить по мокрому снегу зимой? Ты что, простудиться вздумала? А ну-ка быстро ноги греть!

И она подтолкнула Анну в гостиную, где в камине потрескивал яркий огонь.

В год, когда родилась Анна, Аузонии исполнилось двадцать пять, но она уже овдовела. Ее муж, работавший во время Абиссинской войны на металлургическом заводе, погиб в цехе: лопнувшим тросом ему раздробило грудь. С тех пор ни один мужчина не спал в ее постели, и замуж вторично она не вышла. Медальон с портретом мужа Аузония носила на серебряной цепочке на груди и, верная старому обычаю, почитала его как реликвию. Большая Мария, как звали мать Анны, была единственной ее подругой, и этой дружбы хватило ей на всю жизнь. Аузония была круглой сиротой, а немногие родственники, которые оставались у нее в деревне, давно забыли о ней. К маленькой Анне Аузония отнеслась как к рождению собственной дочери. Да и сама Анна не представляла себе жизни без своей старой няньки, которая не покидала ее ни в горе, ни в радости.

Сухое смолистое дерево приятно потрескивало в камине, и снопики искр рассыпались в нем подобно крошечным фейерверкам. Старая Аузония с ласковым ворчанием подвинула поближе к огню кресло Анны, помогла ей снять туфли и чулки, вместо которых она с удовольствием сунула ноги в теплые домашние тапочки на меху. Потрескивание огня, негромкое привычное бормотание няни и эта теплота, которая, поднимаясь от ног, постепенно разливалась по всему телу, повергли Анну в приятную истому.

Зеленые глаза Анны, которые не имели ничего общего ни с пронзительно голубым взглядом Больдрани, ни с карими глазами ее матери, рассеянно смотрели на двух чудесных лебедей, вытканных на бежевом фоне дорогого старинного ковра. Существовал еще один такой же точно ковер, вытканный в восемнадцатом веке во Франции на королевских мануфактурах, — тот принадлежал Жозефине Бонапарт и украшал некогда ее дворец Мальмезон.

Нежно-голубые стены гостиной были увешаны старинными картинами в роскошных золоченых рамах, которые Чезаре Больдрани покупал отнюдь не ради их художественной ценности, а лишь в том случае, когда они вызывали некий отклик в его душе.

Так, портрет простолюдинки кисти французского мастера напоминал ему мать. С картины смотрела немолодая уже женщина в скромном белом кружевном чепце, на плечах ее лежала темная шаль. Лицо напряженное, строгое, но взгляд теплый и мягкий. Глаза человека, который пережил унижения и нужду, но не ожесточился душой. Отблески огня в камине придавали особое очарование юной девушке на картине известного немецкого художника. Лицом и фигурой она походила на девушку, которую Чезаре любил в ранней молодости.

Анна задумчиво переводила глаза с одного полотна на другое, пока не остановилась на любимой картине отца, шедевре знаменитого французского импрессиониста.

Картина эта была торжеством весны, праздником чарующих глаз полутонов — деревья с нежными, только раскрывающимися почками на молодом лугу, и фигура женщины, бесплотная, почти неосязаемая, идущая навстречу в прозрачном, как вуаль, одеянии. В руках у нее букет только что сорванных нарциссов. В этой женщине Чезаре видел свою красавицу Марию. Ранней весной в парке Караваджо она так же шла навстречу ему с нарциссами в руке, блаженно полная зарождающейся в ней жизнью — жизнью Анны. Но почему она, маленькая Анна, оказалась отвергнутой, не успев родиться? И даже теперь, когда она богата и всесильна, ее не оставляют эти горькие воспоминания.

Зимой вместе с братом Джулио она жила у бабушки в бедном квартале, в старом доме с холодным темным коридором и общим туалетом. Как-то она обморозила ножки, они распухли, ужасно болели, и бабушка, прежде чем уложить ее спать, заставила ее сделать «пипи» в пузатый с облупившейся эмалью ночной горшок. «Ты все?» — спросила она. «Да, бабушка». Тогда она усадила Анну на скамеечку перед горшком и сказала: «Сунь ножки внутрь, да побыстрее, пока не остыло». Анна подчинилась с той покорностью, которая бывает свойственна детям в этом возрасте. «Но мне жжет еще больше», — плача, пожаловалась она. «Жжет, значит, лечит, — утешала бабушка. — Значит, скоро пройдет». Так Анна и сидела, терпеливо опустив ноги в мочу, пока она не остыла. Бабушка вытерла ей ноги сухой чистой тряпкой, надела грубые шерстяные чулки и уложила под одеяло в согретую грелкой постель. Девочка не сводила глаз с висевшего на стене изображения Мадонны с младенцем и с маленьким щегленком. Она видела эту картинку даже в темноте, когда бабушка выключала свисавшую с потолка тусклую лампочку и с молитвой укладывалась рядом.

— На вот, выпей, — с заботливой строгостью сказала Аузония, протягивая ей чашку лиможского фарфора с дымящимся в ней отваром ромашки.

Анна жестом поблагодарила няню и взяла из ее рук чашку. Она была благодарна Аузонии за заботу, но еще больше за то, что та не говорила с ней о смерти отца.

Медленно отпивая свой любимый отвар, Анна потянулась к серебряному подносу на столике, заваленному письмами и телеграммами соболезнования. У нее не было никакого желания вскрывать их — она и без того знала содержание и стиль этих посланий по поводу «невосполнимой утраты», однако неписаные законы мира, в котором жила Анна, заставляли ее сделать это.

Телеграммы были от родственников, знакомых, друзей, от финансистов, промышленников и банкиров. На английском, французском, немецком языке, две или три на испанском… взгляд ее задержался на именном бланке с убийственно ровным почерком бывшего президента совета. «От тебя и нужно ждать первого подвоха», — подумала она, слегка наморщив свой прекрасный гладкий лоб, и отблеск каминного пламени сверкнул в ее взгляде, решительном и твердом, как изумруд.

Смеркалось. Большую гостиную освещали только языки огня в камине, которые то вспыхивали, то вновь ложились на розоватые с голубым пеплом угли. Анна уперлась ногой в ковер и повернула кресло так, чтобы оно оказалось напротив задрапированной бархатом стены. Затем она нажала на кнопку, и бархатный занавес послушно раздвинулся. За стеной из массивного стекла взошла искусственная заря, осветив лужайку с девственно чистым снегом. Внезапно на ней показались две пары прекрасных породистых доберманов, которые затеяли на лужайке яростную беготню и борьбу. Изображение было отчетливым и естественным, нисколько не напоминавшим телеэкран, а лай этих псов, их запаленное дыхание явственно доносились сквозь стену до нее. Анна любовалась игрой этих крупных, сильных животных, упиваясь сознанием своего богатства и могущества.

Аузония приоткрыла дверь гостиной, оторвав Анну от одной из ее самых любимых игрушек.

— Анна, девочка моя, — позвала она вполголоса. — Уже целый час ты сидишь тут одна. Тебе приготовить чего-нибудь?

Анна подняла голову, и копна ее волос, черных и волнистых, засияла в свете, который пропускался снаружи.

— Делай как знаешь, — ответила она, не двигаясь.

Одним прикосновением к кнопке электронного выключателя погасила свою великолепную игрушку. В то время как Аузония зажигала бронзовую лампу Тиффани с прозрачным, как паутина, абажуром — подарок друзей-американцев, — бархатный занавес наглухо закрыл стеклянную стену.

Выходя из гостиной, Анна с нежностью взглянула на портрет женщины в кружевном чепце.

— Точно как Мария, — заметила няня.

— Точно как Мария, — повторила Анна.

Анна прошла голубой коридор до дальней двери и едва успела коснуться ее, как створки медленно раскрылись и зазвучал орган. Анну охватило волнение, когда она оказалась в молельне отца с потертой ореховой скамеечкой для коленопреклонений и простым деревянным распятием на белой стене.

— Пришел синьор, что выступает в теленовостях, — сообщила Аузония, заглянув часом позже в ее кабинет. Няня знала, что человек этот был президентом совета и что теперь он министр. Она прекрасно знала, как его зовут, но, испытывая к нему неприязнь, она называла гостя не иначе, как «тот синьор, который выступает в теленовостях».

— Пусть войдет, — ответила Анна, которая, хотя и ожидала его прихода, но все же не думала, что это случится так скоро. Она выглядела уставшей, а ее прекрасные глаза напоминали морскую гладь после бури. — Пригласи его, — повторила она. — И принеси нам что-нибудь поесть. Я умираю от голода.

Последняя их встреча произошла в канун Рождества. Отец, несмотря на свои восемьдесят лет, был в отличной форме. А ведь с того дня не прошло и двух недель. Накануне той встречи министр прислал ей рождественский подарок от себя и от «друзей»: настольные часы девятнадцатого века, отделанные золотом и эмалью, выставлявшиеся на последнем аукционе «Сотби». Это был искусный ход, который льстил дочери и гарантировал ему признательность отца, благоволившего ко всякому, кто потакал Анне.

Чезаре Больдрани и министр заговорили о делах в ее присутствии. Уловив вопросительный взгляд гостя, отец сказал, как отрезал: «Привыкайте, дорогой. Когда я уйду, Анна будет единственной вашей собеседницей. Только она».

Разговор касался инвестиций, банковского кредита, тарифных ставок и международных отношений, которые могли на все это повлиять; конечно же, затронули цены на нефть, от чего зависела стабильность правительства. Чезаре говорил, как всегда, по существу, а министр — уклончиво, как искусный политик. «Я был уверен, что мы можем рассчитывать на вас, синьор Больдрани, и на вас, синьора Анна», — признательно складывая руки на груди, несколько раз повторил он. Анна была польщена этим обращением к себе, которое официально вовлекало ее в отцовские дела, но в глазах старика мелькнула ирония. «И все-таки до конца года я представлю вам счет», — сказал он, обращаясь к министру. «До конца года?..» — переспросил тот, и эта реплика старика заметно поубавила его энтузиазм.