Шло время. Муж мой видел, что я с охотой провожу время в свете – и как можно меньше стараюсь оставаться в его обществе; что мое «слабое здоровье», о котором ему постоянно твердят врачи, совершенно не мешает мне танцевать бал за балом напролет; что унылое выражение, видеть которое он привык на моем лице, сменяется счастливой улыбкой, стоит мне оказаться среди любезных кавалеров, коих всех превосходил любезностью император.

Что и говорить, я с самого рождения имела все необходимые свойства для роли кокетки, а светская жизнь довела их до совершенства!

И вот Борис Николаевич, даром что слыхом не слыхал о Сильвестре Медведеве и его «любви государя», вообразил, что император Николай Павлович – его удачливый соперник или вот-вот станет таковым. Я уже говорила, что характер у моего супруга был особенный. Ему чудилось, что баснословное богатство и особенное положение его весьма уважаемого отца дает ему право на любые причуды, в том числе, как выразился один умный человек, граф Модест Андреевич Корф, «ничем не стеснять себя в выражениях своих мыслей и понятий, ни в свете, ни даже в разговорах с государем, и позволять себе такую непринужденную откровенность изъяснений, которой не спустили бы никому другому».

И вот с самым невозмутимым видом – как забавно выражаются французы, tranquille comme Baptiste[19] – князь Борис однажды заявил императору и императрице, что с супругой у него вот уже более года нет сношений, что ее здоровье сильно подорвано родами, а постоянные балы усугубляют ее женскую немочь, а оттого ей надобно серьезно лечиться на водах. То же-де советуют и врачи. А посему он просит у их величеств дозволения взять меня с собой во Францию, куда отбывает со служебным поручением. Он будет заниматься делами, а я – лечиться морскими купаниями.

Ну, минеральные воды и всякие купания тогда сделались необычайно популярны! «Все шлют Онегина к врачам, те хором шлют его к водам» – помните, у Пушкина? Водами лечили все подряд, от желудочных расстройств до сердечных, в том числе и женские болезни, причем состав и качество сих вод большого значения не имели.

Разумеется, дозволение меня туда везти было князю Борису дано, хотя государь недоуменно приподнял брови: ведь муж мой в то время служил в Министерстве финансов, и, конечно, было удивительно, какие-такие служебные дела ему надо делать в Париже и не бесцеремонная ли это выдумка. Однако присутствовавший при сем Александр Христофорович Бенкендорф сделал таинственное лицо, и император сказал: «Ах да!», видимо что-то вспомнив, после чего разрешение Борису Николаевичу на отъезд было дано.

Потом, позднее, я узнала, что мой муж, который прежде состоял по Министерству иностранных дел, порою исполнял некоторые секретные поручения во Франции, вот и теперь ему было дано одно такое поручение. В этом давно нет никакого секрета, и можно рассказать, что в то время наше правительство было серьезно обеспокоено теми брожениями, которые происходили во Франции. Самодержавная политика Карла Х была весьма близка государю-императору, однако Поццо ди Борго, наш посол в Париже, сообщал, что готовящееся назначение министром правительства нелюбимого либералами Полиньяка может привести к массовому недовольству, вплоть до народных выступлений.

Со времен декабристов, которые революционной заразы набрались именно от «проклятых якобинцев», как называл император Павел французов, наш царский дом смертельно боялся иностранных влияний. С одной стороны, мы не могли без них обойтись, с другой – считали их губительными и пытались им противостоять. В описываемое время во Франции находился один человек из декабристов, который бежал за границу, чтобы спастись от ареста: Яков Толстой. Это был отъявленный фрондер, имевший знакомство с самыми левыми и опасными французами. При этом – человек редкого ума, очень смелый, отважный, изысканный интриган и умелец видеть людей насквозь. Бенкендорф – брат умнейшей и хитрейшей из женщин, которых я знала, княгини Дарьи Христофоровны Ливен, задумал непростую интригу: привлечь Толстого на нашу сторону, сделать его русским агентом во Франции, взамен сняв с него все обвинения.

Забегая вперед, сообщаю, что мужу моему, несмотря на все его старания, не удалось даже встретиться с Толстым, не то что уговорить его помогать Бенкендорфу, однако несколькими годами позднее интрига графа Александра Христофоровича все же удалась – и Яков Толстой сделался русским агентом во Франции, причем трудился во благо России, сколь я наслышана, отменно.

Итак, мы отбыли. Обычно русские баре путешествовали с огромным багажом, целыми обозами, совершенно как малороссийские чумаки: несколько возов и телег, рыдванов, дормезов, карет тянулись по дорогам, даже если это была поездка всего лишь между Москвой и Петербургом. Да и Юсуповы, которые перевозили с места на место только придворные наряды, ну и самый необходимый для дороги запас провианта (питаться на постоялых дворах тогда принято не было, да и опасно было сие для живота – в обоих значениях этого слова: как собственно для чрева, так и вообще для жизни), хотя любой из их домов был набит вещами, необходимыми не просто для проживания, но проживания роскошного, тем не менее не обходились без нескольких карет с возами.

Я воображала, что и для поездки за границу караван соберется преизрядный, однако мы поместились в трех каретах, самых легких. При мне были две горничные, при князе – два камердинера. Да еще и выбирать пришлось, которых взять, ведь прислуги в доме обитало огромное количество! Собственно, для высшего дворянства иметь мало прислуги считалось зазорным в то время, не знаю уж, как теперь, ибо давно не была в России. У Юсуповых в каждом доме имелись дворецкий, который предпочитал называться на иноземный лад метрдотелем, по три камердинера у обоих князей (один заведовал гардеробом и помогал при одевании, другой был брадобреем и лекарем, третий – куафером). При них еще состояли подкамердинеры. Мне служили горничные, в комнатах – девки. Были люди при серебре, при свечах, при белье, при буфете, при погребе, при кладовых, при леднике… Официанты, лакеи, кучера, повара, работные бабы в их подчинении, дворники, полотеры, водовозы и водоносы, судомойки и поломойки – всех не счесть! Уехав за границу, я эту глупость русскую – держать бессчетно дворни – бросила. Все равно там половину народу бездельничало, и чтоб заставить поломойку комнатную крыльцо подмести, ее прежде требовалось высечь – нипочем чужим делом не желали заниматься!

Из камердинеров были князем Борисом взяты в Париж только гардеробщик да брадобрей, а куафера дома оставили, отчего он себя жизни с горя лишил, как только мы отбыли, и пришлось из Парижа привезти нового. Мои горничные девки тоже все перецапались, всем хотелось поехать, вот мне было хлопот их мирить да утихомиривать. А еще больше – с тем, какие вещи с собой взять. Мужем сказано было: «Только самое нужное берем, нечего просвещенную Европу нашими узлами смешить!» Кстати, потом я узнала, что оная Европа путешествует точно так же, как наши непросвещенные господа, по-цыгански волоча за собой весь скарб – например, при переездах за город на лето или на морские купания.

Одежды много мы не брали, только дорожную да чтоб на первое время показаться, надеясь заново построить гардероб в Париже. Каждое взятое платье я просто на коленях вымаливала! А впрочем, ну чем мы могли удивить столицу моды?! Разве что теми нарядами, которые были куплены в модных французских, голландских и английских магазинах на Невском, от Адмиралтейского бульвара до Аничкова моста, в этом средоточии тогдашнего русского «дамского счастья». Конечно, прежде всего именно из-за них я предпочитала Петербург Москве, где не было таких сверкающих витрин, такого красочного изобилия товаров – глаза разбегались, глядючи на кружева да роскошные ткани: все эти шелка, грогрены, батисты, бархаты, на облатковые[20] и живые цветы, хрустальные склянки, платья, куклы, чепчики, атласные туфли, новомодные бра и шандалы, шляпки, шали, платки, браслеты, перчатки бесчисленного разнообразия…

Однако к покупке нарядов в этих магазинах и модных лавках я относилась с осторожностью, узнав от острослова-литератора Фаддея Венедиктовича Булгарина, что наряды для них изготавливались хоть и по образцу французских картинок и под руководством французской мадам, но из русских тканей и русскими швеями. Мой муж, услышав об этом, взбесился, роздал по благотворительным базарам чуть не весь наш модный «французский» гардероб и решил обновиться в Париже. Да, тогда он еще не знал счету деньгам и не заразился той своей скаредностью, над которой потом хохотал весь Петербург и которая однажды сделала его героем сплетен… Случилось это однажды после бала, на котором у нас во дворце на Мойке присутствовала императорская фамилия, и князь Борис Николаевич во всеуслышание приказал дворецкому: «Дать выездным его величества два стакана чаю, а кучеру один!» Впрочем, именно его скаредность позволила отдать долги его отца, князя Николая Борисовича, и заново укрепить юсуповское богатство, которым пользуемся я и мой сын, так что не стану его сурово судить.

Ах, ну я опять забегаю вперед!

Сына в заграничный вояж мы не повезли – князь Борис решил оставить его на любящую Татьяну Васильевну и на многочисленных нянек, которые непременно должны были его окончательно испортить до нашего приезда своим баловством. Ну что ж, меня не спрашивали, да я и побаивалась тащить ребенка в этакую даль, а с другой стороны, не хотелось, чтобы заботы о младенце связывали. Со стыдом признаюсь, что нежной маменьки из меня во всю жизнь так и не вышло, и любила я сына только тогда, когда любить было больше некого: в том смысле, что ежели никакой мужчина не занимал мое сердце, то в нем оставалось местечко и для ребенка. Что поделать… такой уж я почему-то уродилась… Кто знает, люби я своего мужа, я, возможно, любила бы и его сына.

В начале путешествия настроение у меня было отвратительное, уезжать не хотелось, все свершалось против моего желания, однако спорить тогда, в присутствии государей, которые меня любили и ласкали, я не стала, а потом уж деваться было некуда, и я поехала покорной женой, и чем дальше, тем больше осознание того, что я еду в свое первое заграничное путешествие, примиряло меня со случившимся и даже опьяняло, хотя путь был непрост. Хорошо еще, что Борис Николаевич ехал с государственным поручением, оттого нам не приходилось терять время на постоялых дворах в ожидании лошадей, и, хоть каждая наша карета была запряжена, конечно, не четверкой или шестеркой цугом, как обычно бывало, согласно нашему положению, а всего лишь тройками (иначе пришлось бы еще брать с собой и форейторов для цуга, которых не на всяких постоялых дворах можно было сыскать, в отличие от кучеров!), все же лошадей нам требовалось много, да еще и кучера нужны были числом три. Но мы лишь единожды задержались в пути на полдня, потому что одновременно с нами прибыли сразу два фельдъегеря с дипломатической почтой и забрали двух лошадей. Путь наш не всегда был безопасен из-за безрассудного удальства и лихости ямщиков, и, хоть таких ужасов, о каких рассказывают бывалые путешественники (я не раз слышала про некоего кучера, который однажды доехал до ямской станции с половиной развалившейся коляски, когда другая половина осталась чуть ли не в версте до места – причем вместе с седоком! – ну а кучер, распевавший песню да покрикивавший на упряжку, ничего даже не заметил, пока не оборотился, чтобы сообщить: прибыли, мол, господин хороший!), с нами не приключилось, страху порой натерпевались! Сейчас уж подробностей маршрута моего первого пути помню не много, однако когда спустя несколько лет читала я карамзинские «Записки путешественника»[21], только диву давалась, насколько же ничего не изменилось за почти полвека, кое разделяло его путешествие и наше. Так что желающих мысленно проследовать нашим путем и вникнуть во все подробности путешествия и последующей встречи с Францией отсылаю к этой прекрасной книге.

А вот то, что меня более всего в первые минуты поразило в Париже, Карамзин не мог видеть, потому что в его времена Наполеон еще не построил Дом инвалидов. Блеск его золотого купола меня изумил и заставил подумать, что я нахожусь близ православной церкви, и я начала истово на сей купол креститься, радуясь благополучному окончанию нашего путешествия. Однако Борис Николаевич поднял меня на смех и поведал, что золоченые купола Ивана Великого и других русских церквей так поразили воображение Наполеона во время его пребывания в Москве, что, воротясь в Париж, он велел позолотить сей купол. Это было одним из тех немногих деяний, которые он успел совершить до до того, как наши войска вошли в Париж, немедленно вспомнив родину при взгляде на Дом инвалидов.

В Париже мы, конечно, могли поселиться в русском посольстве, но остановились у князя Тюфякина, у этой одиозной и почти невероятной фигуры, которая могла родиться только из смеси русской натуры со страстью ко всему французскому, приправленной сказочным богатством. Мне кажется, что и мои причуды с сооружением Кериоле и последующей борьбой за него делают и меня в глазах окружающих такой же «княгиней Тюфякиной»… Ну, я хоть не трачу деньги на актерок, вернее, сообразно моему полу, актеров!