Наконец мы встретились с Борисом Николаевичем – представление мужчин происходило отдельно, – мундир которого изрядно вымок, однако он был предоволен почтением, которое оказывали ему сопровождавший его наш посол Поццо ди Борго и французы.

– Скоро ли мы вернемся? – с грустью спросила я.

– Да сейчас же и домой, князь, конечно, заждался, – ответил Борис Николаевич.

– Да нет, в Россию когда воротимся? – стуча зубами и не в силах согреться под всеми шалями, которыми окутала меня Ариша, простонала я.

– И-и, матушка! – воскликнул мой муж, который частенько говаривал вот так по-московски, по-старинному. – Нам еще на воды ехать, натуру вашу врачевать. Домой она собралась! Эва! Вот завтра и послезавтра мне у Карла Осиповича (так все русские называли Шарля-Андре Поццо ди Борго) по нашим делам касательно молодого Якова Толстого надобно быть, затем бал у барона Ротшильда, а после него и отправимся с вами в Дьепп. Не знаю, как вы, а я по горло сыт Парижем и его суетой.

– Но я не сыта, – мрачно буркнула я, постепенно согреваясь и обретая лучшее расположение духа. – Я его почитай и не видела!

– Ну так возьмите завтра карету Петра Федоровича и отправляйтесь путешествовать, – благодушно разрешил супруг. – Туалеты, слава те Господи, готовы с избытком, о них более хлопотать нужды нет. А за мной Карл Осипович пришлет экипаж.

Я сразу почувствовала себя лучше…

Эта ночь, когда Ариша отпаивала меня привезенной из России сушеной малиной, чтобы я не простудилась после «небесной ванны» в Тюильри, вновь вернула меня к горячечным мыслям о графе. Не могу передать, как же мне хотелось увидеть его! Но каким же образом? Не появиться же на улице Бурбонов, возле дома маршала Нея, который снимали Блессингтоны, не напрашиваться же в гости, не представляться же леди Блессингтон, любовнице графа! Что же делать? Ездить по улицам в надежде встретиться с ним невзначай? Кажется, ничего больше не остается, только надо спросить у Петра Федоровича, какие нынче самые модные места во французской столице, ведь денди небось только в модных местах и появляются.

Оказалось, что в будние дни это сад Тюильри (опять, вообразите, Тюильри!), вернее, его широкая аллея (в воскресенье приличные люди там не гуляют, аллею заполняют толпы буржуа), площадь Согласия, Елисейские Поля, Булонский лес и, конечно, Бульвары.

Я поблагодарила, но тут же чуть не откусила себе язык, потому что князь, почитая меня за провинциалку (ну совершенно как если бы я приехала в Санкт-Петербург из какого-нибудь там, ну, не знаю, Нижнего Новгорода, что ли!), непременно решил сам устроить мне экскурсию по Парижу. И ведь не откажешься! Поэтому весь последующий день я находилась в обществе князя и разглядывала Париж.

Правда, сначала мы отчего-то посещали довольно-таки страшные места.

Скажем, первым делом поехали на улицу Ферронери, где исстари продавались скобяные изделия, и князь с видом заправского гида сообщил, что здесь, возле лавчонки с пророческим наименованием «Пронзенное сердце», был некогда убит король Анри IV. Говорят, его убийца Равальяк тут же и купил свой нож.

Потом покатили в церковь Святого Евстафия, что возле рынка с обжорным названием «Чрево Парижа». Князь Петр Федорович сообщил, что еще до последних дней тут вешали преступников, и трупы долго висели в виду зеленных и мясных рядов. Потом торговки все же умолили городские власти, и виселицу убрали. А церковь, по словам Тюфякина, прославилась прежде всего тем, что в ней отпевали адвоката Мирабо, одного из известных лицемеров конца минувшего века, который поддерживал то власть короля, то революционеров. Когда его отпевали, внутри церкви, о Господи, это вообразить немыслимо, ударил траурный салют из двух тысяч ружей враз. Стены выдержали, но осыпалась штукатурка и разбились стекла витражей.

Мы побывали, само собой, и на площади Бастилии. Я, конечно, знала, что там некогда стояла знаменитая тюрьма, от которой камня на камне не оставили проклятые санкюлоты, однако невольно вздрогнула, увидав посреди площади… слона! Да-да, обелиск с Гением Свободы, почему-то похожим на Меркурия, на который теперь пялится досужая публика, проходя через знаменитую площадь, воздвигли, дай Бог памяти, лишь при Луи-Филиппе… Или при Наполеоне III?.. Нет, все же при сыне этого отвратительного предателя Эгалите, по счастью, поплатившегося за свое ренегатство![28]


А в ту пору, когда я первый раз оказалась в Париже, на месте Бастилии стоял именно гигантский гипсовый слон! Еще во времена Первой Империи здесь, оказывается, решили воздвигнуть фонтан в виде слона. Модель-то гипсовую отлили, но с погибелью Наполеона Бонапарта дело заглохло, и слона впоследствии заменили колонной. Я в этих местах более никогда не бывала: незачем было шляться там, где еще не выветрился запах крови, а пуще всего напугал меня этот серо-белый слон-призрак на месте призрачной Бастилии…

Мы побывали на площади Людовика XV, в ужасные годы названной площадью Революции, а при Наполеоне Бонапарте – площадью Согласия. Ее еще не венчал Луксорский обелиск, и прекрасных фонтанов по углам площади еще не было построено – они появились куда позднее, а в подножиях статуй понаделали апартаментов, которые потом сдавались городскими властями за немалые деньги… Когда я об этом узнала, я тотчас вспомнила рассказы князя Тюфякина о том, что в стародавние времена по обочинам всех мостов в Париже настроены были сплошной стеной лавки, над которыми лавочники понаделали себе жилищ, словно птицы небесные свили гнезда, но уже при Наполеоне Бонапарте от этого и следа не осталось!

На площади Согласия по-прежнему стояла статуя Свободы, от вида которой мне сделалось дурно. Я уже наслышана была, что рядом с ней в революционные года находилась гильотина, воздвигнутая на месте конного памятника Людовику XIV, и именно здесь в корзины палача упали головы многочисленных страдальцев, а в их числе короля Людовика ХVI и королевы Марии-Антуанетты, мадам Дю Барри, Шарлотты Корде, Робеспьера, Дантона и Сен-Жюста – жертв революции и ее вдохновителей. Статуя, как говорят, была вся забрызгана кровью…

– Дай Бог здоровья нашему монарху, который вовремя уничтожил революционную заразу в России, – сказал князь Петр Федорович с непривычной, незнакомой мне серьезностью. – Отец мой хорошо помнил пугачевский бунт, а я помню его рассказы. Не дай Бог детям и внукам нашим дожить до чего-то подобного, особенно если оно будет крепко сдобрено иноземной русофобией и на ней заварено!

Тут князь заметил, сколь я бледна, и поспешил велеть кучеру ехать по Елисейским Полям к площади Этуаль.

Зрелище Елисейских Полей несколько улучшило мое самочувствие. Конечно, роскошных особняков здесь было еще немного, но по широкому проспекту, в два ряда обсаженному деревьями, разъезжали прекрасные кареты, сопровождаемые щеголеватыми всадниками. Однако прекрасного всадника с чарующими глазами, одетого с вызывающей смелостью, я так и не увидела. Некоторые фланировали туда-сюда, от Этуаль до Тюильри, но большинство все же направлялись в Булонский лес, доезжали даже до Лонгшамп.

Помня слова князя, дескать Булонский лес – это модное место, я изъявила немедленное желание там побывать в надежде, что мы увидим графа, однако ни его, ни берез[29] я не нашла, как ни искала, и разочарованно, вполуха слушала рассказы Петра Федоровича о том, что здесь когда-то водилось много дичи и даже волков, и якобы действие знаменитой сказки «Le Petit Chaperon Rouge»[30] происходило именно в этих чащах – конечно, до того, как «король-солнце» велел прорубить здесь прямые аллеи и Булонский лес сделался любимым местом дуэлянтов.

– И дуэлянток, – с лукавой улыбкой присовокупил князь Тюфякин. – Мне рассказывали, что здесь две дамы – одна полька, другая француженка – обнажили рапиры ради красавца-актера, который, вообразите, был влюблен в третью. Наверное, был такой же сердцеед, как наш граф д’Орсе. Кстати, я слышал, будто он чуть не каждый день катается на Монмартре, того и гляди вся эта блестящая кавалькада туда зачастит тоже…

Меня словно молнией пронзило. Какая же я глупая! Разъезжаю по какому-то несчастному Булонскому лесу, выслушиваю истории о былых временах, в то время как граф, можно сказать, назначил мне свидание и назвал его место! Монмартр, ну конечно!

Всю обратную дорогу я раздумывала, как бы полюбезней отвязаться завтра от милого, доброго, но несколько назойливого Петра Федоровича, но вышло, что голову я ломала напрасно: вечером мой супруг заявил, что Поццо ди Борго желал бы непременно видеть завтра у себя также и князя Тюфякина.

Князь всплеснул руками – он всегда был очень рад почувствовать свою значительность, тем паче не только светскую, но и политическую – и извинился, что назавтра оставляет меня одну. Я внешне была воплощенное огорчение, хотя с трудом удерживалась, чтобы не запрыгать от радости. И, разумеется, на следующий день, лишь только муж мой отбыл в карете, присланной послом, на рю Лаффит, чтобы захватить по пути князя, я велела Арише передать кучеру, что нынче мы едем на Монмартр.

…Он и теперь еще сущая деревня на живописном зеленом холме, хотя и стали строить дома для бедноты, даже проложили улицы к новым бульварам, устроили увеселительные заведения редкостной, по слухам, непристойности, а в ту пору, когда я впервые побывала на Монмартре, там еще сохранились следы каменоломни, где добывали известняк, а также стояло несколько мельниц, на которых этот известняк дробили с помощью огромных жерновов. Парижане, едва проснувшись, имели обыкновение смотреть, в какую сторону крутятся лопасти этих мельниц: откуда ветер дует и на чью мельницу. Кругом паслись козы и свиньи… Между прочим, деревенский – совершенно не парижский! – вид Монмартра меня ничуть не поразил и не смутил. В Петербурге ранним утром, когда, бывало, возвращаешься с бала, можно было слышать пастуший рожок, и хозяйки гнали коров по мостовым к заставам – на выпас. Впрочем, коров на Монмартре не было. Галльские петухи вовсю оглашали округу своим задорным «ко-ко-ри-ко», а куры вторили им: «Кот-кот-кодет!» Да-да, во Франции не только все, даже маленькие дети, говорят по-французски, чему в свое время зело удивлялся граф Головин, но и петухи с курами орут на французский манер, и кошки мурлычут – «рон-рон», собаки лают – «ау-ау», и свиньи хрюкают – «гроин-гроин»!

Говорят, где-то здесь, на вершине Монмартра, в незапамятные времена был обезглавлен язычниками христианский епископ Дионисий. Он взял в руки свою отрубленную голову и прошел с ней несколько миль, и на том месте, где он упал, построили аббатство, названное его именем – Сен-Дени. Ну как тут не вспомнить нашего Меркурия Смоленского, который некогда был ратником, стоял на часах близ Смоленска, однако его предательски убили подкравшиеся татарские лазутчики. Меркурий взял в руки отрубленную голову и прошел к нашему стану, успев предупредить воинов о нападении врагов…

Мне только и оставалось, что думать о злосчастных Дионисии с Меркурием, ибо, сколько ни тряслась княжеская карета по ухабистым колеям Монмартра, сколько ни бродили мы с Аришей по его тропкам, толку не было: графа я так и не встретила.

Унылая и злая, вернулась я домой, размышляя, поехать ли завтра на Бульвары или уж махнуть рукой на графа и свое по нему томление, которое так меня донимало. Борис Николаевич и Тюфякин уже воротились из посольства. Говорить мне ни с кем не хотелось; я пробормотала только, что от парижского воздуха у меня сделалась мигрень и хочется немедленно в постель.

Муж мой сделал недовольную гримасу, явно собираясь что-то сказать, но Петр Федорович его перебил:

– Красавица моя, княгинюшка, до завтра вам непременно надо излечиться: вы не забыли, что завтра бал у барона Ротшильда, на котором будет весь бомонд?

И при этих словах он мне едва заметно, но весьма значительно подмигнул.

Можно было диву даваться, глядя на Петра Федоровича, который, искренне любя моего мужа, сына своего приятеля, одновременно наслаждался, содействуя моей интрижке. Такой уж он был человек, этот «театра злой законодатель, непостоянный обожатель очаровательных актрис, почетный гражданин кулис», которого жизнь в мире театральном сделала словно бы лукавым сводником Фигаро или Труффальдино, слугой двух господ…

Вообще говоря, в Париже в те дни было неспокойно: Полиньяк, которого король все же назначил первым министром, несмотря на общее недовольство, принимал один за одним указы, ограничивающие свободу слова, и ропот во всех слоях общества был довольно громок, однако сильные мира сего жили так, будто этот ропот – не более чем шелест ветра в траве. Бал у барона Ротшильда был одним из проявлений именно такого отношения к политическим событиям.

Этот бал на всю жизнь остался в моей памяти, и не только потому, что оказался невообразимо роскошен – скажем, для приготовления ужина барон выписал на один вечер знаменитого Карема, который побывал шеф-поваром у Георга IV в бытность его принцем-регентом, у его величества Александра Павловича, а затем у Талейрана. Роскоши хватало и у Юсуповых, но это была вызывающая, азиатская роскошь, которая имела целью лишь ослепить и уязвить чужое самолюбие. То, что я увидела здесь: эти узорчатые камины, живописные колонны на золотом фоне, изящные канделябры, эмалевые стенные часы на лазурном фоне, золотые вазы, инкрустированные драгоценными камнями и жемчугом, бронзовые стулья с высокой спинкой, которую венчали фигуры, поддерживающие герб Ротшильдов, – все это было не только роскошным, но имело печать изысканности и великолепного вкуса. Каждая вещь являлась шедевром, но они имели значение не только сами по себе – они каким-то немыслимым образом сочетались друг с другом и от соседства не проигрывали, а выигрывали, создавая то, что французы называют ensemble – вместе. Воистину, они были вместе, и я многому научилась в тот очаровательный вечер… который оказался для меня вечером величайшего разочарования.