Выслушав его, я перевела разговор на другое, а когда осталась одна, обнажила руку, на которой еще видна была царапина, вспомнила ту сцену у окна… и засмеялась над собой!

Вот именно – не заплакала, а засмеялась.

Этим смехом все и кончилось в моем сердце. Сейчас, задним числом, можно, конечно, приписывать себе какую угодно силу характера, но я поклясться могу, что Жерве умер для меня в это мгновение, и, видимо, он это почувствовал, а может быть, еще какой-то стыд в нем оставался, потому что больше не получала я от него писем и вообще его не видела. В приличном обществе он бывать перестал, зато предался вовсе неумеренному разгулу, который его в конце концов и сгубил.


В то время блистала некая графиня Юлия Самойлова, если не ошибаюсь, постарше меня лет на семь, возлюбленная, к слову сказать, знаменитого художника Брюллова и персонаж многих его картин. Она была урожденная Пален, по матери Скавронская, по отцу… пожалуй, тут можно сказать, что происхождения она была довольно скандального: для примера, ходили слухи, будто к ее происхождению причастен муж ее бабушки, красавицы Екатерины Скавронской, известный куртизан и мальтийский рыцарь Юлий Литта! Конечно, это считалось семейной тайной, но, как о всякой скандальной тайне, о ней очень много болтали в обществе.

Эта скандальность сохранилась в поведении Юлии Павловны. Она была истинный Дон Жуан в юбке, с той лишь разницей, что статую командора она пригласила бы не к ужину, а в постель. Эпатировать публику она обожала: хлебом ее не корми – дай только выставить на всеобщее обозрение свои проказы. Когда бы я была Дюма, я непременно сделала бы ее героиней авантюрного романа, только роман тот вышел бы, к несчастью, совершенно неприличным! Пожалуй, она скорей была бы подходящей героиней для Понсон дю Террайля или вовсе для Поля де Кока, фривольнейшего из всех французских писателей! По сравнению с ней я, которую называли львицей, звездой и бальзаковской женщиной, просто скромнейшая пансионерка. Вот она была истинная львица, без всякой лести!

По этому вступлению можно предположить, что графиня Самойлова стала очередной пассией Жерве, однако врать не стану – просто не знаю, хотя всякое возможно! Вот ведь был же ею страстно увлечен Пушкин – даже стихи оставил в ее честь:

Ей нет соперниц, нет подруг,

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает…

Ну да, Пушкин видел в ней чистейший тип итальянской красоты, но на самом деле только кисть влюбленного Брюллова придавала лицу графини Юлии высокую одухотворенность: наяву же это было нечто дикое, безудержное, сладострастное и порочное. А может быть, она была немного не в себе. Одной из самых любимых забав ее было усесться на облучке вместе с кучером, с трубкой во рту и в мужской шляпе на своей кудлатой голове. Юлия Павловна могла весь день ходить нечесаной, немытой и с трубкой в зубах. Очень любила рядиться в мужское платье. При ней жила юная итальянка невероятной красоты, которой графиня положила миллион в год, а девушке было всего четырнадцать лет.

Разведясь с мужем (неохота мне перебирать толки, которые на сей счет ходили, они тоже относились к разряду позорных семейных тайн, да и позабылось уже многое!), Юлия Павловна стала жить в имении, которое называлось Славянка. Я там не была, но рассказывали об этом имении сущие сказки Шахерезады: дескать, это истинное сокровище, и невозможно-де представить себе ничего более элегантного в смысле мебелей и всевозможных украшений. Толпа гостей рассматривала, словно сокровища галереи Уффици, розово-мраморную ванную комнату с цветными стеклами, из-за которых все вокруг тоже казалось светло-розовым. Можно было представить, как из-за этого потом болели глаза!

Графиня обожала собирать у себя гостей, преимущественно кавалергардов, и устраивать им на потеху всякие забавы. В одной из таких особенно диких забав участвовал и Жерве. Хозяйка Славянки затеяла состязание между своими крестьянками – наподобие праздника в «Белом Доме», бесстыдном романе Поля де Кока. К верхушке высокого шеста привязали подарки – сарафан и повойник. Какая баба первой вскарабкается на высокий шест, той эти призы и достанутся.

Не надо напрягать воображение, чтобы представить, что могли созерцать снизу пьяные мужчины: ведь крестьянки панталон не носят! Приз получила баба лет сорока пяти, толстая и некрасивая. Однако муж ее, узнав о забаве, прибежал, поколотил жену и все выигранное побросал в костер. Тогда графиня велела дать ей другой сарафан и другой повойник и приказала носить его всегда как награду за ловкость.

Назавтра императору было доложено о непристойной забаве. Конечно, графиня могла в своем доме выделывать все что угодно, однако участие в такой мерзости господ офицеров показалось государю позорным и оскорбительным для чести мундира.

Кара воспоследовать не замедлила. Жерве и всех кавалергардов, участников этой развеселой компании, уволили из гвардии и перевели в армейские полки. Жерве оказался в Нижегородском драгунском на Кавказе. Там он через некоторое время за храбрость, которая, по слухам, граничила с безрассудством, получил чин штабс-капитана, окончательно сдружился с Лермонтовым, став его секундантом на роковой дуэли, а вскоре был тяжело ранен и после двухмесячной болезни умер. Не знаю, истинно ли он страдал из-за нашей разлуки или просто принимал такой меланхолический вид, чтобы выставить себя в более выгодном свете, а все упреки пали бы на меня, однако отчего-то стало общим местом винить в нашем расставании – а вскоре даже и в его разгуле, приведшем к окончательному падению и к смерти! – не его собственную распущенность, а меня. Князь Михаил Лобанов-Ростовский сочувственно сообщал всем желающим слушать, стараясь, чтобы и я находилась поблизости:

– У него при нашей встрече был такой вид, как будто он погибнет в первом же деле!

А Софи Бобринская, которая, ревнуя императрицу ко всем на свете, никогда не упускала случая бросить в меня камень или хоть шпилькой ткнуть, пересказывала всем, кто хотел слышать, что государыня прислала ей письмо следующего содержания:

«Вздох о Лермонтове, об его разбитой лире, которая обещала русской литературе стать ее выдающейся звездой. Два вздоха о Жерве, о его слишком верном сердце, этом мужественном сердце, которое только с его смертью перестало биться для этой ветреной Зинаиды».


Грех мне судить ее величество, которая всегда была ко мне необыкновенно добра и ласкова, а все же порой такие несправедливые суждения света – да ладно бы только света, он суетен и завистлив, но, главное, людей, которые мне были истинно дороги, – доводили меня до слез, но этого я, впрочем, никому и никогда старалась не показывать. Потому я и прославилась как жестокая львица, которая с легкостью разбивает сердца и наслаждается хрустом их осколков под своими каблуками.

Ветреной же меня назвала государыня за то, что в это время утешителем моим после расставания с Жерве вновь вознамерился выступить император!


Помню, он как-то раз сказал:

– Женщина возводит вокруг себя неприступные укрепления исключительно для того, чтобы мужчина пробил в них брешь как можно скорее.

И посмотрел на меня своими сияющими голубыми глазами так, что я почувствовала, как краснею, и пролепетала какую-то банальность, вроде:

– А может быть, есть стены, в которых невозможно пробить брешь!

Он снисходительно пожал плечами:

– Вы так упорно не желаете понимать, чего я от вас хочу! Вы так упорно своевольничаете! Ну что ж, я признаю силу вашей натуры, но тем больше стремлюсь сделать из вас игрушку…

– Своих страстей или ума? – откликнулась я, принимая добродетельный вид.

– Того и другого, – усмехнулся он… И так все в очередной раз свелось к шутке.

Наверное, в то время мы еще оба хотели, чтобы все к шутке сводилось!

Вообще император, честно сказать, ухаживал за всеми красавицами подряд, и я не понимала, почему именно со мной государыня после малейшего, даже самого невинного знака высочайшего внимания делается столь холодна, даже порою оскорбительно холодна, а на откровенную связь с госпожой, к примеру, Борх, которая одно время весьма успешно конкурировала с Нелидовой, внимания вовсе не обращает, хотя об этом все знали и все говорили вслух, вот уж это никакой тайной для света не было! Например, Данзас, бывший, как известно, секундантом Пушкина на роковой дуэли, рассказывал мне, и не только мне, что, когда они ехали на Черную Речку, навстречу им попались сани четверней, в которых были супруги Борх, и Пушкин весело воскликнул: «Вот два образцовых сожителя!» Данзас удивился, смысл шутки не дошел до него, и Пушкин тогда пояснил: «Ведь жена живет с кучером, а муж – с форейтором». Под кучером он, конечно, подразумевал государя, держащего бразды правления Россией, а слова о форейторе намекали на непристойные пристрастия Борха, которые принуждали его супругу развлекаться на стороне. В том роковом пасквиле, из-за которого так взбесился бедный Пушкин, Борх титуловался «непременным секретарем» ордена рогоносцев: всем было известно, что родной дед Любови Борх по матери, Арсеньев, бывший воспитатель великих князей, получил от государя десять тысяч рублей и передал их Борху. Видимо, напрямую заплатить мужу за пользование женой на сей раз показалось отчего-то неудобным!

Из-за увлечения государя эта миниатюрная особа была одно время в большой моде в свете, ее приглашали все наперебой. У Любови Борх были очень красивые ярко-синие глаза и крошечные ножки, а больше ничего особенного: не слишком, как мне казалось, умна – но самодовольна; не грациозна – но умела выставлять себя напоказ.

Можно рассказать и о баронессе Амалии Крюденер, которая одно время очень сильно привлекала его величество. Она была таинственна, опасна, очаровательна, распутна, пленительна, этого даже женщины не могли не признать, пусть и с ненавистью, а уж мужчины-то… Весельчак Петр Васильевич Вяземский, который, впрочем, мог быть поехидней, чем даже Россет, называл ее Крюденершей (подозреваю, потому, что она, красавица, его, толстяка и увальня, просто не замечала), но мне она всегда почему-то нравилась – возможно, потому, что не стеснялась любить тех, кого хотела, а возможно, потому, что ее воспел Тютчев в некоторых своих стихах – в том числе и в этом, самом лучшем:

Я встретил Вас – и все былое

В отжившем сердце ожило:

Я вспомнил время золотое —

И сердцу стало так тепло…

Восхитительные стихи!

И потом, Амалия Крюденер в самом деле была сказочно красива и настолько гармонична, что эта красота у меня зависти не вызывала, хотя и должна была бы – по-женски. А впрочем, я отродясь не была завистлива. А вот долговязая Натали Пушкина однажды очень приревновала супруга к баронессе, об этом при мне Вяземский как-то обмолвился: поэт-де ему жаловался, что у его «мадонны» рука тяжеленькая.

Амалия Крюденер, как и многие, о ком я здесь вспоминаю, могла бы похвалиться скандальностью и необычностью своего происхождения. Ее рекомендовали как дочь графа Максимилиана фон Лерхенфельда, дипломата во втором поколении, баварского посланника в Берлине и Вене. Однако все в обществе знали, что Амалия лишь воспитывалась в семье графа и пользовалась всеми привилегиями его родной дочери. Там ее называли Амели, на французский лад. На самом же деле – это, конечно, держалось в тайне! – она была дитятею прусского короля Фридриха-Вильгельма III и владетельной немецкой принцессы Турн-унд-Таксис. Однако это происхождение было не позором, а привилегией. Голубая – тем паче королевская – кровь много значила, и среди степенных графов и князей некоторые гордились, если могли отыскать в себе хотя бы несколько капель ее. Амалия же, откуда ни взгляни, была отпрыском королевской фамилии, а также двоюродной сестрой принцессы Шарлотты, то есть нашей императрицы Александры Федоровны. Когда ей было лет пятнадцать, у нее начался роман с молодым дипломатом Федором Тютчевым, и это был роман всей их жизни, хотя эту жизнь они провели не вместе, а с другими людьми.

Амалию выдали за барона Александра Крюденера, секретаря русской дипломатической миссии в Мюнхене. Спустя какие-то годы баронесса приехала в Россию из Мюнхена и тотчас заблистала при дворе. Император, коего злословцы называли иногда «сатиром на троне», немедля начал описывать вокруг нее круги. Сашенька Россет забавно рассказала в письме ко мне – я больна была и не присутствовала – про один бал. Потом дочь Россет, Ольга, когда собирала ее заметки, чтобы публиковать, обратилась ко мне за письмами матери, я их отдала, конечно, но успела сделать себе список, так что привожу его. К слову, это послание очень характеризует госпожу Россет с ее склонностью преувеличивать свою роль в происходящем и жестоко унижать всех прочих женщин, имевших несчастье быть красивее ее и пользоваться расположением государя дольше, чем пользовалась она:


«В Аничковом дворце танцевали всякую неделю в Белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, со всеми. Я была свободна, как птица, и смотрела на все эти проделки, как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворенной страсти, которая не переступала из границ единственно из того, что было сознание в неискренности государя. Он еще тогда так любил свою жену, что пересказывал ей все разговоры с дамами, которых обнадеживал и словами, и взглядами, не всегда прилично красноречивыми.