Мы с князем Борисом Николаевичем теперь бывали на всех придворных балах: он даже на время забросил свои попечения о делах, только бы вернуть меня к прежней жизни. Довольно хорошо меня зная (и в то же время не зная совершенно!), он чувствовал, что я пережила какой-то душевный надлом, понимал, что в этом состоянии я гораздо более податлива, чем обычно, и пользовался им, чтобы пробудить во мне вкус к жизни светской, и не просто светской, а придворной.

Ну что ж, постепенно это ему удалось – не без содействия, конечно, их величеств, которые делали все, чтобы меня вновь непрестанно видеть рядом с собой. Так прошли следующие десять лет моей жизни, и вот сейчас, глядя в эти годы, я вижу сплошной слепящий блеск, верчение какое-то, мелькающие лица с преувеличенно веселым выражением, и среди всего этого – пристальный взгляд императора, устремленный на меня, словно напоминающий о неизбежности исполнения пророчества Сильвестра Медведева.

Нет, само собой, это мне чудилось – откуда он мог знать о семейной тайне Нарышкиных?


Император очень изменился за эти годы. Он утратил налет того очаровательного романтизма, с которым некогда предлагал мне Эрмитаж, а все более напоминал того офицера, который шел за мной по Дьякову мосту, нашептывая пошлости про ножки и чулочки. Вообще о перемене в его отношении с женщинами говорили тогда очень многие. Если в былые годы он славился своей утонченной вежливостью, причем не только в обращении с дамами светскими, привлекал своими обворожительными любезностью и добродушием, то теперь император полюбил употреблять в разговоре с дамами тон весьма циничный, шутки отпускал двусмысленные, а их ответные реплики воспринимал с таким скептически-брезгливым выражением лица, словно ни одному их слову не верил. Раньше он не был так развязен с женщинами, каким стал впоследствии. Такое ощущение, что все мы утратили право на его уважение и самую простую деликатность. Не могу забыть, как однажды на смотрах он слез с лошади и справил малую нужду, повернувшись к веренице экипажей, полных дам. Мы все, конечно, тотчас загородились зонтиками, однако потом государь во всеуслышание извинился и объявил, что не мог встать иначе, ведь перед фронтом отряда были развернуты знамена, которые он не мог оскорбить отправлением естественных надобностей!

Впрочем, он не только с женщинами сделался неделикатен. Мужчины тоже потерпели от него. Сашенька Россет, уже потом, после его смерти, сравнивая Николая Павловича и его наследника, писала мне: «Наш Николенька как посмотрит, так душа в пятки уходит, а как прикрикнет, так колени подкашиваются и делается в коленках дрожь».

На женщин он, конечно, не кричал, но с ума нас сводил этими беспрестанными требованиями являться на балы в мундирах… Да, была у нашего императора эта страсть – всех выстроить по ранжиру… Мы все должны были являться на так называемые «мундирные балы», которые происходили все чаще и чаще, в нарядах, одинаковых для каждого «разряда» придворных дам. Все платья имели шлейфы, а спереди разрез ниже пояса, в котором открывалась белая юбка. Собственно, это верхнее платье и было мундиром. Статс-дамы и камер-фрейлины носили зеленое бархатное платье с золотым шитьем, такое же шитье было и на юбке. Наставницы великих княжон облачались в платья синего цвета с золотым же шитьем. Фрейлинам ее величества положено было носить платья пунцового цвета, такими же были платья фрейлин великих княгинь, но шитье было не золотым, а серебряным. Платья прочих дам, приглашаемых во дворец, могли быть какого угодно цвета и с каким угодно шитьем, однако покроя непременно того же образца. Кроме того, «в норму» был приведен и головной убор для придворных дам: замужним полагалось носить кокошник, а девицам – налобник с белой вуалью.

И государь очень следил за тем, чтобы дамы являлись на балы непременно в положенных мундирах! На счастье, уже ближе к сороковому году главным нарядом придворных дам стало белое атласное платье с открытыми плечами, но бархатный шлейф был тех же цветов, как ранее платья. К всеобщей радости, мы теперь могли украшать себя драгоценностями на свое усмотрение, не то что прежде, когда с мундирами любые камни смотрелись нелепо!

Конечно, мы негодовали, кто посмелей – вслух, кто потрусливей – втихомолку, но теперь, по прошествии лет, я вижу в этих нелепых мундирных придирках лишь проявление отеческой заботы императора о нас всех. Чрезмерной заботы! В ней он был подобен отцу, который никак не может понять, что дети подросли и им больше не нужна постоянная назойливая опека доброго, но деспотичного батюшки.


Ловлю себя на том, что писать мне стало скучно – думаю, эту невыносимую тоску начинают неизбежно испытывать мемуаристы, которым вдруг порядком осточертевает воскрешать прошлое… Недаром же все мемуары к концу одинаково поспешны и написаны словно для того, чтобы хоть как-то закончить труд. Когда рассказано о самом ярком, самом прекрасном, о чем еще вспоминать? И прошлое перед глазами меркнет… Такое ощущение, что мою жизнь освещала только любовь, вернее, мои любови к нескольким мужчинам, подобно тому, как фонари рассеивают тьму, и пока ты идешь от одного к другому, ты радуешься, ты видишь, что творится вокруг, а все остальное время бредешь почти на ощупь, слабо различая окружающее и не имея возможности наслаждаться им просто потому, что оно тает во мраке обыденности… А еще мне кажется, что я, словно механическая кукла, исполняла некие телодвижения, предписанные мне другими людьми, светом, обычаями, порядками, не находя в этом ни малейшей радости.

О, конечно, я преувеличиваю… Конечно, я смеялась, кокетничала, танцевала, плакала, приходила в восторг или гневалась, однако вот оглядываюсь назад – и не вижу ни одного события, от которого засверкало бы мое сердце, как сверкало оно от любви. Как и всякая женщина, я была создана, чтобы любить и быть любимой, – но что делать, если, узнав истинную страсть, я нипочем не соглашалась на слабое ее подобие, вроде того, как владелица прекрасных бриллиантов чистейшей воды нипочем не согласится нацепить на себя фальшивые мутные камни? Она лучше совсем не будет украшать себя драгоценностями… Вот и я не украшала себя любовью.

Шли годы, прибавляя мне морщинок… Я перестала быть молоденькой кокеткой, а стала истинной матроной. Совсем старухой я почувствовала себя, когда сын мой собрался женился. Конечно, я ему уделяла не слишком много внимания, однако все же заметила бы его склонность к какой-нибудь девице. Казалось, он ко всем равнодушен, и его внезапное решение жениться на дочери графа Александра Ивановича Рибопьера сразило нас с князем Борисом Николаевичем наповал – так же, впрочем, как и Рибопьеров. Так же, впрочем, как и всех здравомыслящих людей!

Нет слов, граф Александр Иванович был замечательным человеком, всеми уважаемым, он служил послом в Берлине и Константинополе, был тайным советником и членом Государственного совета. И о графине Екатерине Михайловне трудно сказать дурное слово… И все же мой сын не мог жениться на дочери этого семейства – ведь Татьяна была ему родня по крови, его кузина!

Свекровь моя, княгиня Татьяна Васильевна, в девичестве Энгельгардт, была за князем Юсуповым вторым браком, а в первом она была замужем за Михаилом Потемкиным и имела дочь несколькими годами старше Бориса. Девушку рано выдали замуж… за графа Рибопьера! Да-да, Екатерина Михайловна Рибопьер была единоутробной сестрой моего мужа! Никакие человеческие и церковные законы не могли разрешить такого брака, однако сын мой был своеволен до глупости. Он набрался наглости пасть в ноги императору и просить дозволения жениться на Татьяне Рибопьер, иначе он вступит с ней в тайный брак. Я знала, когда мой сын придет к государю, и опередила его.

И вот я стою в его кабинете и он смотрит на меня со странным выражением.

И только сейчас я вдруг осознала, как давно не видела вожделения в его взгляде. Да, мы оба постарели, а заветное пророчество так и не сбылось.

Я отогнала ненужные и неуместные в этот миг мысли и рассказала о намерениях моего сына.

Император слушал молча, не поднимая головы, словно бы с полным равнодушием, и это равнодушие пугало меня.

Когда я снова повторила, что этот возможный брак ужасает обе семьи, государь посмотрел на меня со странным выражением.

– В самом деле? – спросил он холодно. – Ну что же, часто бывают такие нелепые сожительства, которые и браком-то не назовешь. Никак не могу забыть одну сцену, случившуюся несколько лет тому назад. Я гулял по улицам – так, как я люблю, инкогнито – и вдруг увидел прелестную даму, несколько напомнившую мне… вас. Где же это было, дай Бог памяти? Не на Дьяковом ли мосту? Вы знаете Дьяков мост, сударыня?

У меня пересохло в горле, я остолбенела и не могла ни кивнуть, ни покачать головой.

– Да, так вот, – с непроницаемым выражением проговорил император, – увидел я даму… ну одно лицо с вами… А при ней был какой-то нищий мальчишка, чахоточный студентишка, который, впрочем, во всеуслышание назвал себя ее супругом.

Колени мои подогнулись, и я упала к его ногам, по-прежнему не в силах вымолвить ни слова.

– Потом я узнал, что это была ложь, они жили во грехе, но я не нашел в себе сил покарать ни этот грех, ни эту ложь, – продолжал император.

– Простите, государь, – пробормотала я, беря в свои ладони его руку – у него были кисти необыкновенной красоты, словно мраморные! – и поднося к дрожащим губам. – Простите…

– Знаете, мадам, – продолжал император, не отвечая на мою мольбу, – с самого детства я не мог сдержать слез, когда певчие затягивают:

Свете тихий святыя славы,

Безсмертнаго Отца небеснаго,

Святаго блаженнаго, Иисусе Христе!

Пришедше на запад солнца,

Видевше свет вечерний,

Поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога.

Достоин еси во вся времена

Пет быти гласы преподобными,

Сыне Божий, живот даяй,

Темже мир Тя славит[51].

Но с того дня словно бы что-то умерло в моей душе, – продолжал он. – Как будто часть ее засохла и зачерствела. И даже при молитве я не плачу…

Голос его был невыразимо печален, однако я вспомнила Савву – и страх мой прошел. Внезапная ярость ослепила меня.

– Вам ли не знать, что веления сердца рассудку неподвластны? – с трудом сдерживая гнев, спросила я. – Вам ли не знать, что любовь способна ослепить нас и что счастливы мы, только когда слепы? За что же вы корите меня?

– Но, если так, – проговорил император холодно и отдернул руку, – о чем же вы пришли просить меня? Почему вам не извинить сыну то, что вы так охотно извинили себе? Почему вы не прощаете ему его слепоты?

– Если бы сын мой полюбил кого угодно – простолюдинку, крестьянку, даже еврейку, – наверное, я нашла бы в себе силы простить его и принять его жену, – выдохнула я со слезами. – Но я боюсь кровосмесительного греха, я боюсь анафемы, которой его могут подвергнуть, я боюсь его искалеченной судьбы! И поэтому умоляю вас…

– А помните, я готов был умолять вас принять от меня один подарок? – ответил он вопросом, и я поняла, что говорю сейчас не с государем, милости которого вправе ждать подданная, но с мужчиной, самолюбие которого оскорблено так, что уже много лет не дает ему покоя и не позволяет простить меня и понять.

– Позвольте мне уйти, ваше величество, – попросила я, с трудом поднимаясь, и он впервые не помог мне, не подал руки, а только пожал плечами и отвернулся.

И я ушла, задыхаясь от слез. К бессилию моему примешивались горькие, мучительные воспоминания о Савве – и в то же время изумление перед характером императора, который помнил обиду столько лет, однако не поднял руку на обидчика и не наказал меня тогда, когда эта обида только свершилась. Неужели он решил сейчас отомстить мне? Спустя столько лет…

Мысли мои мешались, сердце болело. Я вернулась домой и сразу легла в постель, но через несколько часов появился мой сын, вернувшийся из Зимнего с аудиенции, и, вне себя от злости, обрушился на меня с ужасными попреками. Оказывается, государь сказал ему, что не мог остаться равнодушным к слезам княгини Юсуповой, которая на коленях молила его о спасении сына. Он запретил Николаю жениться на Татьяне Рибопьер и приказал ему немедленно отбыть на Кавказ на четыре года.

Да, император все же отомстил мне… великодушно выполнив мою просьбу!

Забегая вперед, скажу, что мой сын пробыл-таки на Кавказе безвыездно четыре года, и мы все думали, что их с Татьяной любовь осталась позади. Однако он ни к кому не сватался, и она отказывала всем женихам. И лишь только государь скончался, а я уехала во Францию как графиня Шово, Николай мгновенно сочетался браком с Татьяной Александровной Рибопьер, чьи родители к тому времени уже смирились с неизбежностью и поняли, что счастье и жизнь дочери для них важнее мнения света. Но меня и моего вмешательства в их жизнь сын и невестка мне так и не простили, как не простили и моего брака с Луи-Шарлем Шово.

Волнения из-за сына, а потом и высылка его подкосили здоровье князя Бориса Николаевича. Он обвинял меня в том, что я хотела избавиться от Николая, в том, что разрушила его жизнь. Боже мой, но ведь я только сделала то, чего мы оба хотели! Несправедливость этих обвинений, нескрываемая вражда Николая и разлука с ним уложили меня в постель надолго. Были мгновения, когда мне хотелось умереть! За время моей болезни непреклонные и не простившие меня князь Борис Николаевич и Николай из Петербурга уехали: муж мой – в Малороссию, по делам тамошних имений, сын – в ссылку, на Кавказ. Его я увидела лишь спустя четыре года, а Бориса Николаевича живым больше не увидела никогда: он заразился тифом, который в это время свирепствовал в его деревнях, и умер.