А пока голова моя от взглядов императора кружилась. Мне было и лестно, и страшно, и стыдно… Потом, спустя многие годы, приходилось мне заглядывать в кое-какие воспоминания об этом прекрасном человеке, той же Россет, в замужестве Смирновой, или, к примеру, мадемуазель Тютчевой, этой сушеной селедки, которая, такое впечатление, из утробы матери таковой же и явилась, бесчувственной и холодной, а ведь ее отец был и поэт великий, и мужчина отнюдь не из последних. И эти, и подобные им дамы благочестиво поджимали губки, когда речь шла о том, что Федор Афанасьевич Тютчев назвал «васильковыми чудачествами» императора. Смирнова это выражение лихо подхватила, не поручусь, что и не присвоила, да, впрочем, не в том суть. Лет десять тому назад в Париже сделалась я невольной слушательницей одной приватной беседы. Немолодая дама, русскую в коей можно опознать только по раскормленным левреткам, одну из которых звали почему-то Машенька, а другую – Палашка (самое забавное, что издавна в России собачонок называли на французский манер – Жужу, Мими, Фифи, ну и прочее в этом же роде), болтала с другой немолодой дамой – англичанкой, судя по ее выговору. Я мгновенно поняла, что дама вдохновенно делится своими воспоминаниями о жизни при дворе:

– О, император Николай Павлович был истинным самодержцем! Повелителем и в своих поступках, и в правлении страной, и в любовных историях. Если он отличал женщину – на прогулке, в театре или в свете, – он делал знак дежурному адъютанту. Тот сразу понимал, что особа, привлекшая внимание государя, должна попасть под особенный надзор. Немедля предупреждали ее супруга, ну а если она была девица, то родителей…

– Предупреждали о чем? – с туповатым видом перебила англичанка.

– О чести, которая им выпала! – снисходительно пожала плечами русская. – Нет примеров, чтобы это отличие было воспринято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом неизвестны примеры, чтобы мужья и отцы этих особ не извлекали преимущества и даже прибыли из…

– Из своего бесчестья? – подняла жидкие белесые бровки англичанка.

– Что же тут бесчестного? – изумилась моя соотечественница. – Стать подругой великого человека – пусть ненадолго, но снять с его плеч невыразимую тяжесть, облегчить его ношу, проявить, в конце концов, верноподданнические чувства – это не бесчестие, а честь! Это, если угодно, государственный долг!

– Да неужели ваш император никогда не встречал отказа? Неужто его жертва ему не сопротивлялась?! – так и взвилась англичанка, у которой клеймо «старая дева» горело во лбу столь же выразительно, как у преступников, клейменных по жестокому приказу Павла Первого, горело во лбу слово «вор».

– Жертва?! – еще пуще изумилась дама. – Да вы в уме ли?! Как можно быть жертвой императора?! Никто и никогда не отказывал ему. Как это вообще возможно?!

Мне стало смешно, ибо вид обеих говорил о крайнем возмущении друг другом.

– Берегитесь, мадам, – прошипела скандализованная англичанка, – ваш ответ таков, что я могу заподозрить, будто и вы… будто и вы тоже… – Тут она замялась, словно не в силах была произнести ужасные слова.

– Ну да, я тоже! – гордо ответила моя соотечественница. – В свое время я поступила, как поступали все. Более того, открою вам тайну: мой муж никогда не простил бы мне, откажи я его величеству.

По лицу англичанки было видно, что она непременно призвала бы на голову своей собеседницы анафему, будь священником и имей право сие исполнить. Однако этого ей было не дано, а потому сей особе пришлось поспешно удалиться, подхватив подол, словно она спешила перешагнуть самую грязную лужу на свете. Этим она якобы выразила свое презрение и свою брезгливость. К несчастью, подняла она подол так высоко, что сделались видны затрепанные края нижних юбок и стоптанные каблуки ее башмаков…

Я с трудом сдержала смех, поглядывая на даму с левретками. Я не узнавала ее: возможно, забыла лицо, а возможно, она просто не входила в число тех, кто бывал при дворе, так что мы не встречались и не были знакомы. Ведь внимание императора простиралось на дам всех сословий, вплоть до самых простых! В свое время в кулуарах шепотком, но очень оживленно обсуждался чудный по своей нелепости пассаж – как раз на эту тему. Не могу удержаться, чтобы тут его не описать, ибо он некоторым образом схож с тем приключением, которое я и сама пережила и о котором расскажу, когда придет черед.

Итак, государь очень любил гулять по Санкт-Петербургу один, в простой шинели и каске, а если ездил, то в обычных санках, без всякой охраны, не в пример своему сыну, который берегся-берегся, да так и не уберегся от неминучей судьбы… И вот как-то раз, гуляючи, Николай Павлович приметил молоденькую девушку, которая показалась ему до того привлекательной, что он не удержался и заговорил с ней, не открыв своего имени и звания. Девица скромно отвечала, что она белошвейка, живет с матерью-старушкой без особенного достатка. Государь был весьма приветлив и обходителен, а она держалась с ним наивно и запросто, словно с обычным офицером, в меру развязно и обещающе, так, что он приступил к ухаживаниям. При своей опытности он тотчас понял, что девица из тех, что ко всякому добры, однако он очень любил этакие незатейливые приключения, видя в них разнообразие бонтонности, которая в его жизни преобладала. Сговорились, что назавтра «офицер» пожалует на квартиру к своей приветливой знакомой. Люди, которые знали тонкости его натуры, уверяли, что он был в отменном расположении духа в тот день, а вечером исчез – но вскоре воротился в еще более прекрасном настроении и весь вечер вдруг, ни с того ни с сего, то и дело принимался хохотать.

Что же случилось? Вовсе не то, чего следовало бы ожидать!

Когда Николай Павлович – в своем обличье скромного офицера – постучал в калитку дома, который был подробно описан девицею, ему отворила служанка, которая при виде его скорчила гримасу и проскрежетала: «Подите вон, господин хороший, нечего вам тут околачиваться, нынче барышня никого не принимает, ей нынче не до вашего брата-офицерика, нынче к нам в гости сам царь-государь ожидается!»

И захлопнула калитку прямо перед носом самого «царя-государя»…

Случай сей – истинная правда, мне о нем рассказал граф Петр Андреич Клейнмихель, довереннейшее лицо государя и один из самых верных его друзей или рабов, кто как рассудит. А потом, спустя много лет, я сама попала в почти совершенно такую же с ним историю!

Но о той истории я расскажу попозже, когда черед в моих воспоминаниях дойдет до моей величайшей тайны, до упомянутого скелета в шкафу, а пока вернемся к разговору тех двух дам…

Они решительно не понимали друг друга просто потому, что одна была русская, а другая – англичанка, родом из страны, где сама королевская персона уже превращалась в фигуру необязательную, где каждый человек ощущал себя в праве презрительно скривить по адресу венценосца гримасу и обсудить, и осудить его. Французы – какими я их застала и какими я их знаю вот уже более пятидесяти лет – таковы же. Наверное, надо отрубить голову своему королю, чтобы обрести эту омерзительную свободу осуждения государей. Признаюсь, живя во Франции, я этой же свободой порядочно-таки заразилась, а потому позволяла и позволяю себе поднимать брови и презрительно усмехаться, когда до меня доходили и доходят слухи о шашнях покойного Александра Николаевича или о женитьбе его сына, этого inverti[17], великого князя Сергея, на Элле Гессенской с ее наследственной hеmophilie[18].


Однако я в то же время прекрасно понимаю различие между сутью европейца и человека исконно русского, который всегда в душе остается крепостным своего господина и для которого неповиновение воле или желанию господскому – такой же нонсенс, как для европейца – беспрекословное подчинение. Надо надеяться, ни я, ни мои потомки не доживут до тех кровавых времен, когда и в России головы самодержцев покатятся с плеч и в душах моих добродетельных и богобоязненных соотечественников воцарится то желание свободы любой ценой, которое я называю мертвящим…

Но вернемся все же ко мне и моим отношениям с государем Николаем Павловичем, вернее, к его тайным отношениям со мной.

Итак, императрица Александра Федоровна ласково отказала мне, когда я готова была заменить на дежурстве другую даму. Ну что ж, до меня доходила сплетня о том, что к одной хорошенькой фрейлине государь изволил проявить внимание, как раз когда она была на дежурстве при спальне императрицы, у которой случилось женское нездоровье. Разумеется, дама не отказала исполнить свой государственный долг в рабочем кабинете императора, куда была немедля сопровождена. Предполагалось, что ее величество об этом не узнает, но она, конечно, узнала… свет не без добрых, вернее, не без злых людей! Ну и нынче Александра Федоровна решила – поскольку у нее опять были женские дни, – что лучше ей уберечь меня и своего мужа от взаимного искушения.

Ну что ж… Я не гадалка и не стану даже пытаться предсказать, что могло бы случиться. Расскажу лишь, что случилось. И это уже не моя тайна… То есть какое-то время она была тайной, но вскоре стала секретом Полишинеля.

В самом деле, история в тот вечер вышла презабавнейшая! На смену заболевшей была вызвана фрейлина Катрин Мусина-Пушкина. На нее государь давно поглядывал недвусмысленно, а узнав, что нынче она на дежурстве, решил осуществить свои мужские намерения. Однако получил отказ, и какой решительный! Девица, отбиваясь, шипела: она-де не способна на низость по отношению к милой, доброй императрице… Государь был так изумлен, что оставил ее в покое и впервые в жизни ощутил уважение к другой женщине, кроме жены. Отныне он поглядывал на Катерину Петровну чуть ли не как на святую непорочную деву, как вдруг… как вдруг, спустя год или два, она занемогла, отпросилась в отставку и перестала появляться при дворе, а вскоре по Петербургу пополз слух: Мусина-Пушкина, мол, беременна. Называли и того, кто сделал брюхо. Когда секрет вскрылся, виновником оказался молодой князь Сергей Трубецкой – само собой, не этот проклятый мятежник, который сгнил во глубине сибирских руд, а сын князя Василия Сергеевича Трубецкого, красавец, бретер, каких свет не видывал, совершенно без царя в голове… Признаюсь, мне казалось в свое время, что под его влиянием сбился с пути мой Жерве… впрочем, здесь скорей виновен был этот порочный мальчишка Лермонтов, всегда я его терпеть не могла!

Так вот о Трубецком. Государь сразу понял, что Мусина-Пушкина отказала ему – ему! – потому, что была влюблена в другого. Особенно разъярило его то, что этим другим оказался Трубецкой, брат кавалергарда Александра Трубецкого, по прозвищу Бархат, которого весьма отличала и с которым даже кокетничала – о, совершенно невинно, но все же кокетничала! – императрица. Оказывается, старшие Трубецкие – а может, и Мусины-Пушкины, теперь уж не припомню – не давали любовникам согласия на брак. Государь немедля распорядился их поженить, сообщив всем, что они уже год как тайно обвенчаны, а потому ребенок их родится в законном браке. Их дочь назвали Софьей, и я хорошо ее знала в последующие годы в Париже, куда она прибыла как супруга бывшего посла Франции в России герцога Шарля де Морни, единоутробного брата императора Наполеона III. Собственно, их брак устраивался, еще когда я была в России, и мой роман с Луи-Шарлем Шово происходил отчасти под покровительством де Морни, при котором мой будущий супруг служил.

Еще несколько слов о Трубецких: после рождения дочери они расстались (ползали по столице гнусные слухи, будто ее отцом был император, и хотя Сергей отлично знал, кто именно обрюхатил его любовницу, все же у него недостало ума не верить глупостям: он корил жену, ревновал, подозревал и превратил ее и свою жизнь в сущий ад), Сергей уехал с Лермонтовым на Кавказ и был – вместе с Жерве – его секундантом в день роковой дуэли. Потом, уже в зрелые годы, он увел жену у господина Жадимировского, оба очень страдали из-за своей любви, и их можно только жалеть. Сплетничали, будто и тут Трубецкой перешел дорогу императору, но, по моему мнению, это сущая чепуха, – ну вот что за манера описывать этого великого человека, русского государя, каким-то пошлым юбочником!


Пора теперь поговорить о моей семейной жизни, которую трудно было называть удачной, и это никакая не тайна, а общеизвестная вещь. Своей необузданной страстностью в первые месяцы после нашей свадьбы мой муж уничтожил во мне всякую к нему тягу. Конечно, и воспоминания о моей предшественнице, его несчастной супруге, тут продолжали играть свою губительную роль. Я нипочем не желала ездить в Спасское-Котово, в церкви которого была могила бедной жертвы страстей князя Бориса Николаевича, и стыдно пересказать, к каким только уловкам я для этого не прибегала, как подкупала врачей, чтобы они снова и снова свидетельствовали, что я нипочем не могу исполнять свой супружеский долг!

Как ни была я занята собой, я все же замечала, что прислуга во всех наших домах постоянно меняется: то одна, то другая горничная девка, посудница или швейка делались брюхаты и удалялись в деревни, где выдавались замуж за вдовцов или бобылей и рожали… как я отлично понимала, побочных детей моего мужа. Для сих отпрысков существует много омерзительно – грубых и оскорбительных слов, однако я всегда избегала употреблять эти слова, потому что несчастные младенцы совершенно не виноваты в тех непростых отношениях, которые сложились между мной и князем Борисом Николаевичем.