«Вот кому-то счастье в семью будет, невестка удачливая! Эй, Меришка, замуж за цыгана-то пойдешь?»

«Полюблю – так и пойду!» – лихо отвечала девушка, отчаянно боясь в глубине души – вдруг кто-нибудь из этих пронырливых, языкатых, видящих все насквозь теток догадается, что она – уже… Уже влюблена до смерти. И ничего не может с этим поделать.

Мери зажмурилась. Одними губами позвала: «Сенька-а…» – и снова словно наяву увидела его. Когда-то они с Диной, смеясь, называли ее двоюродного таборного брата Демоном: настолько явным было сходство Сеньки с героем нашумевшей в столице картины Врубеля. Прошло больше двух лет, прежде чем Мери с Сенькой встретились снова в таборе, и девушка едва узнала того застенчивого, краснеющего до ушей от насмешек Дины таборного мальчишку в высоком, сумрачном, сильном парне с огромными, упорными глазами, в которых, как ни всматривайся, не разглядеть зрачка. За это время Сенька успел побывать на войне, повоевать за красных и за белых и вернуться к деду в табор. От войны у Семена остались шрам на лице после удара кавалерийской шашкой, раненое плечо, нывшее к непогоде, дорогая полковничья шинель, которую Сенька носил в жару и в холод, да привычка молчать днем и ночью, пугавшая деда и бабку – самых близких людей, воспитавших его после смерти родителей. О годах, прошедших на войне, он никому не рассказывал. И, наверное, цыгане удивились бы, узнав о той холодной лунной ночи, когда они вдвоем, Мери и Сенька, просидели почти до утра у потухающего костра. Никакого уговора между ними не было. Просто Мери той ночью увидела во сне мать, проснулась в слезах, поняла, что больше ей не заснуть, – и выбралась из шатра. И сразу же наткнулась на взгляд Семена, сидящего у гаснущих углей. И почему-то совсем не удивилась, когда он накинул ей на плечи свою шинель, подбросил веток в огонь и снова сел напротив.

Всю ночь их разделял костер – то умирающий до ленивых, малиновых головешек, то вскидывающийся чуть не в самое небо после очередной брошенной на угли охапки хвороста. Всю ночь Сенька рассказывал о своей войне, не поднимая глаз от языков огня, а она, Мери, молча, боясь пошевелиться, слушала. Слушала, не замечая, как снова бегут по лицу слезы, не зная, что ответить на вопросы цыганского парня, случайно попавшего на не нужную ему войну.

«Чаери[23], ты же ученая, гимназию кончала… Объясни, для чего это вам сдалось? Сами-то знаете? Я вот за два года так и не понял ничего».

Что Мери могла ему сказать? Что сама понимает не больше, несмотря на семь классов гимназии, кучу прочитанных книг, медицинские курсы и бесчисленные митинги, на которые они с Диной бегали в Москве? Что никакими словами не объяснишь и не оправдаешь этой крови, страха, голода и несправедливости, хлынувшей на измотанную страну? Что никто не вернет ей, Мери, ни матери, ни брата, что она даже не узнает, как умерли оба… Слава богу, Семен и не настаивал на объяснениях. Лишь усмехнулся, пристально посмотрел на нее черными, без блеска, глазами, а потом заговорил о другом. И прошло много, много дней, прежде чем Мери поняла, что жить без невозможных Сенькиных глаз больше не хочет.

Она никому не рассказала о своем чувстве. Никому, даже Дине, самой близкой подруге, которую любила всем сердцем, зная, что та была тайной женой ее брата, Зураба. Мери узнала об этом случайно, но с Диной о том никогда не говорила, понимая, что Зурико больше нет, а подруге в ее неполные двадцать лет нужно как-то жить дальше. Впрочем, Дина, городская цыганка, артистка, неожиданно попавшая в кочевой табор, сама не знала, что поделать с собственной жизнью.

Мать девушки, родившаяся в таборе, чувствовала себя на дорогах, среди шатров, как рыба в воде, но ее дочь, окончившая с медалью гимназию, не мыслившая жизни без книг, театра, музыки, упорно не желала становиться кочевой цыганкой. При этом Дина была вовсе не глупа и хорошо понимала, что, если так уж сложилось, нужно, хочешь не хочешь, вспоминать о своих корнях, перебираться из городских платьев и туфель в рваные кофты и обтрепанные юбки, забывать никому теперь не нужные жестокие романсы и учиться испытанной веками приговорке: «Да-а-ай, брильянтовая, погадаю, позолоти ручку…» Но Дина за полгода, проведенные в кочевье, так и не смогла вымучить из себя ничего подобного. Цыгане над ней не смеялись – скорее жалели. Все знали, что на глазах у Дины застрелили отца, что через несколько дней после этого, уже в таборе, она чуть не умерла от тифа, что, проболев больше месяца и едва начав подниматься, тут же простудилась и схватила пневмонию. До самой весны цыгане не давали ломаного гроша за жизнь девушки. Но Мери, окончившая в свое время фельдшерские курсы, настояла на том, чтобы Дину отвезли в больницу, потом всю зиму ухаживала за умирающей подругой и в конце концов поставила ее на ноги. Сама Мери была уверена, что выздоровление случилось бы быстрее, если б Дина хоть чуточку цеплялась за жизнь. Но та, подкошенная известием о смерти Зураба, гибелью отца, мечтала лишь об одном: поскорее умереть. Мери, хорошо знавшая, до чего может довести человека беспросветное отчаяние, старалась не спускать с подруги глаз. И, наверное, поэтому заметила то, чего не увидел ни один человек в таборе, не углядела самая любопытная цыганка: то, что на Дину положил глаз Митька Мардо.

Вспомнив о Митьке, Мери судорожно передернула плечами. Даже сейчас, когда Мардо уже давно не жил в таборе, она чувствовала смертельный страх при воспоминании о нем. Хотя, наверное, ничего страшного не было в этой скуластой, загорелой, испорченной шрамами физиономии с недоверчивыми глазами, да и вел себя в таборе Митька всегда прилично. Цыгане его не любили, называя бандитом, на что Мардо ничуть не обижался. В таборе, несмотря на то что там жила его жена, он появлялся два-три раза в год и, по уверениям тех же языкатых цыганок, не имел ничего против того, чтобы Юлька нашла себе нового мужа. Копченка, впрочем, казалась вполне довольной своим положением и подмены Митьке не искала. Похоже, она его любила, и цыгане искренне вздыхали: «Ведь какая золотая баба зазря пропадает! Одна табор народу прокормить может, добисарка такая, что посреди лета телегу снега добудет, а вот поди ж ты, Митьке этому непутному досталась! И что она в нем выискала-то?!»

Когда Митька в очередной раз надолго пропал из табора, никто этому особенно не удивился. Цыгане считали, что в грянувшей над страной заварухе ничего не стоит сгинуть и хорошему человеку, а уж такого, как Мардо, всегда найдется кому отправить на тот свет. Никто не знал, как Митька оказался у комиссаров, как этот неграмотный вор попал в ЧК, чем он занимался там: сам Мардо молчал. Но именно Митька спас Дину и ее мать, расстреляв из нагана трех солдат и красного комиссара, явившихся арестовать цыган с Живодерки за сокрытие белогвардейского шпиона. И, понимая, что в ЧК ему больше делать нечего, вернулся в табор. Но Мери видела, чувствовала: в таборе Мардо – из-за Дины.

До сих пор Мери проклинала себя за то, что никому ничего не сказала. Но что было говорить, если никто, кроме нее, не замечал этих Митькиных взглядов? Если даже Копченка, готовая разорвать на части любую, посягнувшую на ее мужа, не видела ничего? Если только она, Мери, случайно застала однажды ночью Митьку посреди спящего тифозного барака, возле постели подруги? Дина спала, она даже не услышала шагов, она ничего не знала. А Митька, перед тем как покинуть барак, спокойно и холодно пообещал перепуганной Мери: «Скажешь кому – в Чеку сдам, княжна недобитая». Заглянув в его сощуренные недобрые глаза, девушка поняла, что он так и сделает.

«Видит бог… – прошептала Мери, сжимая кулаки и запрокидывая голову к черному небу, с которого смотрели зеленоватые, низкие южные звезды. – Видит бог, если бы я знала…»

Да, если б ей только в голову могло прийти, что сделает Мардо… Тогда бы она не побоялась и ЧК, прибежала бы к деду Илье, а лучше – к бабке Насте, и рассказала бы все, что видела… Но Мери и подумать не могла, не могла даже вообразить… Однако тем страшным весенним утром, когда Семен, ее Сенька, ее Демон, вместе с растерзанной, заплаканной Диной вошел во двор цыганского дома и спокойно объявил о том, что этой ночью он взял Динку замуж, девушка сразу поняла, что случилось. И ни на минуту, ни на миг не поверила словам парня. Потому что твердо знала: Сенька – не мог.

Мери усмехнулась сквозь слезы, вспомнив вдруг о том, как однажды, еще в Москве, она спросила у Дины: какой самый-самый главный, самый важный цыганский закон? Подруга пожала плечами, подумала – и насмешливо усмехнулась: «Самое важное? У наших-то? Что люди скажут, милая моя, – вот закон главный!» Тогда Мери решила, что подруга шутит, и даже немного обиделась. Но, прожив полгода с кочевыми цыганами, убедилась: так оно и есть. Мардо, который изнасиловал Дину, при этом по-своему ее любил и, скорее всего, был намерен жить с ней как с женой. Но когда узнал, что Дина нечиста, что она уже была с другим мужчиной, его серьезные намерения растаяли как дым. Брать себе в жены чужую шлюху Мардо не хотел. Семен, взяв на себя Митькин грех, спасал не только Дину – спасал честь всего рода, в котором до сих пор не было такого позора: бесчестной невесты. Мери не знала, каким способом Семен убедил Митьку молчать о случившемся. Мардо не проболтался: все цыгане были уверены, что Динку «пробил» Сенька – «пробил» против ее воли свою же двоюродную сестру. Там, во дворе, Мери видела хмурые, озадаченные лица цыган, слышала, как кричат, проклиная Сеньку, цыганки, как рыдает мать Дины. Сердце Мери разрывалось от боли и несправедливости, но она понимала: сделать ничего нельзя. «Что люди скажут?..»

Тем же вечером, встретившись с Мери, Семен рассказал ей все, ну, или почти все. Девушка уже знала: для цыган мало того, что Дина вышла замуж за Сеньку, она еще должна была какое-то время, хотя бы полгода, пожить с ним. Никто не ждал ничего хорошего от этого брака, все понимали, что молодые супруги скоро разбегутся… Но это «скоро» нужно было выждать. Лишь потом Дина могла устраивать дальше свою жизнь, не опасаясь того, что ее станут называть потаскухой и упрекать в том, что она «на полчаса в кусты замуж сбегала».

– Я подожду, – пообещала Сеньке Мери, не замечая ползущих по лицу слез. – Подожду, сколько нужно будет. Дина мне как сестра, я за нее душу отдам, она… она же моего брата вдова!

– Знаю, – спокойно ответил Сенька, и у Мери уже сил не было спрашивать, откуда ему это известно…

Они обнялись тогда в последний раз, стоя на косогоре под порывами ночного ветра, а сверху сквозь обрывки черных облаков на них смотрела ехидная белая луна.

На другой день табор тронулся в путь – привычной дорогой к югу, через степи. Мери взяли в свою палатку Илья и Настя, дед и бабка Сеньки, чему девушка была несказанно рада. Эта пара стариков понравилась ей в первые же дни жизни в таборе. Весь табор, больше ста человек, больших и маленьких, оказался их семьей: детьми, невестками и зятьями, племянниками, внуками и правнуками. Смотреть на эту цыганскую чету Мери могла бесконечно, отчаянно жалея, что не обладает даром Репина или Крамского. Дед Илья, высокий, с широкими плечами, сильный, несмотря на годы (ему ничего не стоило расшвырять начавших драку молодых парней или сдержать в поводу вскинувшегося жеребца), с некрасивым, коричневым от загара лицом, разговаривал мало, но от одного взгляда его черных, мрачноватых, чуть раскосых глаз из-под сивых сросшихся бровей в таборе мгновенно стихали самые головокружительные скандалы. Его внучки рассказали, что в юности дед был лихим конокрадом и бросил это дело лишь после того, как увез из московского хора первую солистку, красавицу Настю. В том, что бабка Сеньки была красавицей, из тех, что рождаются одна на миллион, Мери не сомневалась ни минуты. Стоило лишь увидеть статную, стройную до сих пор фигуру старой цыганки, ее спокойное, загорелое лицо, тонкие брови, тяжелые, выбеленные сединой косы, огромные, черные, по-молодому ясные глаза. Семен казался точной копией деда, но глаза у парня были бабкины, и, глядя на стариков, Мери видела в них обоих отражение своего Сеньки. Илье и Насте, похоже, тоже нравилась Меришка. Илья почти не разговаривал с ней, но всегда улыбался, когда девушка подавала ему миску с едой или уголек для трубки. А Настя и вовсе не отпускала маленькую княжну от себя, таская за собой по деревням и хуторам, уча гадать и выпрашивать куски, готовить на костре, стирать в реке, перешивать выпрошенные лоскуты в одежду для всей семьи – всему, что должна уметь кочевая цыганка. И Мери понимала: Настя знает о том, что начиналось между ее внуком и чужой девочкой. И отношение старухи-цыганки радовало ее, добавляя уверенности и надежды на то, что все когда-нибудь наладится. Настя однажды сказала Мери:

– Ты, девочка, главное, ничего не бойся! Никогда ничего не бойся! Я, когда в табор пришла, еще хужей, чем ты, неумеха была! Ничего не знала, ничего не умела! Вроде Динки вот нашей, одни только романсы в голове были, а кому они посреди степи нужны-то?.. И ничего! Выучилась! Мне, правда, тем полегче было, что я мужней пришла и все-таки цыганкой родилась. Илья меня в обиду никому не давал. – Она вдруг широко улыбнулась, показав молодые, крепкие и белые зубы. – Первое дело – парней гоняй, они, ироды, на тебя мухами слетятся! Не подпускай! Если за цыгана замуж хочешь – гоняй! Знаешь как?