Две новых гравюры в двух любовных эпизодах изображали два появления красоты Елены Мути; и носили заглавие по частностям.

К особенно драгоценным вещам Андреа Сперелли принадлежало тонкое шелковое покрывало полинялого синего цвета, с двенадцатью вышитыми по краям знаками Зодиака и готическими подписями: Aries, Taurus, Gemini, Cancer, Leo, Virgo, Libra, Scorpius, Arcitenens, Caper, Amphora, Pisces. Золотое Солнце занимало центр круга; изображения животных в несколько старинном стиле, напоминавшем мозаику, отличались необыкновенным блеском; вся эта материя казалась достойной покрывать царское брачное ложе. И действительно, она была в числе приданного Бьянки Марии Сфорца, внучки Лодовико Моро, которая вышла замуж за императора Максимилиана.

Нагота Елены, в самом деле, не могла найти более богатого украшения. Порою, когда Андреа находился с другой комнате, она быстро раздевалась, ложилась в кровать, под это изумительное покрывало и громко звала возлюбленного. И когда он прибегал, она представлялась ему божеством, облеченным в полосу небесного свода. А порою, желая подойти к камину, она вставала с кровати, увлекая за собой покрывало. От холода, она обеими руками прижимала к себе шелк; и шла, босая, маленькими шагами, чтобы не запутаться в обильных складках. Солнце ярко сверкало из-под распущенных на спине волос; Скорпион кусал ей грудь; длинный край Зодиака влачился за нею по ковру, захватывая розы, если она их рассыпала раньше.

Гравюра изображала Елену спящею под небесными знаками. Женский образ выступал из складок материи, голова откинулась несколько за край кровати, волосы ниспадали до земли, одна рука свесилась, другая лежала вдоль тела. Незакрытые части, как лицо, верхняя часть груди и руки сияли ослепительно и резец художника, с большой мощью, передал блеск узоров в полутени и тайну символов. Высокая, белая борзая собака, Фамулус, — двойник той, что положила голову на колени графини д'Арундель на картине Рубенса, — смотрела на госпожу, протянув к ней шею, стоя на четырех лапах, в смелом перспективном сокращении. Задний план комнаты был глубок и темен.

Вторая гравюра относилась к большому серебряному сосуду, который Плена Мути получила в наследство от своей тетки Фламинии.

Это был исторический сосуд и назывался Чашей Александра. Цезарь Борджа подарил ее княгине Бизенти перед своим отъездом во французскую землю для передачи Людовику XII буллы о разводе и разрешении на брак; она, вероятно, находилась среди баснословных сокровищ, с которыми Валентин вступил в Шинон, как это описано у Брантома. Рисунок фигур, которые окружали сосуд, и тех, которые выступали над краем на обоих концах, приписывался Рафаэлю.

Чаша называлась именем Александра потому, что была сделана в память той удивительной чаши, из которой на шумных пирах обыкновенно обильно пивал Македонец. Ряды стрелков тянулись по бокам сосуда, с натянутыми луками, в замешательстве, в удивительных позах, в которых Рафаэль изобразил обнаженных стрелков, стреляющих в Герму, на фреске в зале Боргезе, расписанной Джованни Франческо Болоньези. Они преследовали большую Химеру в виде ушка, поднимавшуюся над краем у одного конца сосуда, тогда как на противоположной стороне стоял юный стрелок Беллерофонт, с луком, наведенным на чудовищное детище Тифона. Узоры по дну и по верхнему краю, отличались редкою красотою. Внутренность была вызолочена, как внутренность дарохранительницы. Металл был звучен, как музыкальный инструмент. В нем было триста фунтов весу. Вся форма была гармонична. Часто причуды ради Елена Мути брала в этой чаще свою утреннюю ванну. Она могла хорошо погружаться в нее, впрочем, не вытягиваясь всем телом; и воистину, ничто не могло сравниться с благородной грацией этого тела в воде, отсвечивавшей, благодаря позолоте, неописуемо нежными отблесками, так как в цвете металла серебра еще не было, а золото исчезало.

Восхищенный тремя, по-своему изящными, формами, т. е. женщиной, чашей и собакой, гравер подыскал сочетание прекраснейших линий. Женщина, нагая, стоя в вазе, опираясь одною рукою о выступ Химеры, а другою — о Беллерофонта, наклонилась вперед и дразнила собаку; последняя же выгнулась дугою на вытянутых передних лапах и задних прямых, как готовый к прыжку хищник, и с хитрым видом, вытянула к ней свою длинную и тонкую, как у щуки, морду.

Никогда Андреа Сперелли не наслаждался с большим жаром и не мучился столь глубоким волнением художника, следящего за слепым и непоправимым действием кислоты; никогда не изощрял с большим жаром терпения в тончайшей работе упорным острием над трудностью оттенков. Как Лука Лейденский, он воистину, был рожден гравером. Он обладал удивительным знанием (может быть, редким чувством) всех малейших особенностей времени и степени, необходимых для бесконечного разнообразия действия азотной кислоты на медь. Не только опыт, прилежание, не только знание, но главным образом это почти безошибочное врожденное чутье подсказывало ему надлежащее время, точное мгновение, в которое вытравливание давало ту точную степень тени, какую, по замыслу художника, должен был иметь оттиск. И в этом господстве духа над грубой силой и в способности как бы сообщать ей дух искусства, в этом чувстве какого-то скрытого соответствия меры между биением пульса и последовательным разъеданием кислоты, он почерпал свою опьяняющую гордость, свою мучительную радость.

Елена чувствовала себя обоготворенной возлюбленным, как Изотта из Римини в несокрушимых медалях, которые приказал выбить в честь ее Сиджисмондо Малатеста.

Но как раз в те дни, когда Андреа был занять работой, она становилась печальной и молчаливой и вздыхала, как если бы внутренняя тревога овладевала ею. И у нее неожиданно появлялись такие глубокие приливы нежности, смешанные со слезами и насилу сдерживаемыми рыданиями, что юноша приходил в недоумение, начинал подозревать, ничего не понимал.

Однажды вечером, по улице Св. Сабины, они возвращались верхом с Авентина; в их глазах еще было великое видение озаренных закатом императорских дворцов, огненно-красных среди черных, пронизанных золотою пылью, кипарисов. Они ехали молча, потому что печаль Елены сообщилась и любовнику. Против церкви Св. Сабины он остановил гнедую и сказал.

— Помнишь?

Несколько мирно клевавших траву кур, заслышав лай Фамулуса, разбежались. Поросшая травою площадь была безмолвна и пустынна, как паперть деревенской церкви; но на стенах лежал тот особенный блеск, который отражается на римских зданиях в час «Тициана».

Елена также остановилась.

— Каким далеким кажется этот день! — сказала она с легкою дрожью в голосе.

И действительно, это воспоминание неопределенно терялось во времени, как если бы их любовь продолжалась уже многие месяцы, многие годы. Слова Елены вызвали в душе Андреа странную иллюзию и вместе с тем беспокойство. Она стала вспоминать все подробности прогулки, совершенной после обеда, в январе, при весеннем солнце. Она настойчиво распространялась о мелочах; и время от времени, как спутница, из-за ее слов прорывалась невысказанная мысль. В ее голосе Андреа почудилось сожаление. — О чем она сожалела? Разве их любовь не видела перед собою еще более радостные дни? Разве весна не овладевала уже Римом? — Пораженный, он больше почти не слушал ее. Лошади спускались шагом, друг подле друга, то громко фыркая, то сдвигая морды, точно желая поделиться какою-то тайной. Фамулус беспрестанно бегал взад и вперед.

— Помнишь, — продолжала Елена, — помнишь монаха, что открыл нам дверь, когда мы позвонили?

— Да, да…

— С каким удивлением он смотрел на нас! Он был маленький-маленький, без бороды, весь в морщинах. Оставил нас одних у входа и отправился за церковными ключами; и ты поцеловал меня. Помнишь?

— Да.

— И все эти бочки у входа! И винный запах, в то время как монах объяснял нам значение резьбы на кипарисовых дверях! И потом «Мадонну с Четками»! Помнишь? Объяснение заставило тебя смеяться; и, слыша твой смех, я не выдержала; и мы так смеялись при этом бедняге, что он смутился и не раскрыл больше рта, даже при выходе, чтобы поблагодарить тебя…

Немного помолчав, она продолжала:

— А у Сан-Алессио, когда ты не давал мне взглянуть на купол в замочную скважину! Как мы смеялись и там!..

Она снова замолчала. Вверх по улице двигалась толпа мужчин с гробом, в сопровождении наемной кареты, полной плачущих родственников. Покойника несли на Еврейское кладбище. Это было безмолвное и холодное похоронное шествие. Все эти люди, с горбатыми носами и хищными глазами, походили друг на друга, как единоплеменники.

Чтобы пропустить шествие, лошади разошлись в разные стороны, следуя каждая вдоль ограды; и возлюбленные смотрели друг на друга, поверх мертвеца, с чувством возрастающей печали.

Когда они снова были рядом, Андреа спросил:

— Но что с тобой? О чем ты думаешь?

Она медлила с ответом. Опустила глаза вниз, на шею животного, поглаживая ее набалдашником хлыста, нерешительная и бледная.

— О чем ты думаешь? — повторил юноша.

— Хорошо, я скажу тебе. В среду я уезжаю, не знаю, на сколько времени; быть может надолго, навсегда; не знаю… Эта любовь разрывается по моей вине; но не спрашивай, как, не спрашивай, почему, ничего не спрашивай: прошу тебя! Я не могла бы ответить тебе.

Андреа смотрел не нее, почти не веря. Все это казалось ему настолько невозможным, что не причинило ему никакой боли.

— Ты шутишь; не так ли, Елена?

Она отрицательно покачала головой, потому что у нее сдавило горло; и вдруг погнала лошадь рысью. Позади них, в сумерках, начали звонить колокола Св. Сабины и Св. Приска. Они ехали молча, пробуждая эхо под арками, под храмами, среди заброшенных и пустынных развалин. Слева, оставили церковь Св. Георгия в Велабре, на колокольне которой, красным заревом, еще горели кирпичи, как в тот счастливый день. Миновали Форум, площадь Нервы, где, как на ледниках ночью, уже лежала голубоватая тень. Остановились у арки Пантани, где ох ожидали конюхи и кареты.

Едва успев слезть, Елена подала Андреа руку, избегая смотреть ему в глаза. Казалось, что она очень спешила удалиться.

— Итак? — спросил Андреа, помогая ей сесть в карету.

— До завтра. Сегодня вечером не могу…

V

Прощание на дороге в Номентану, это adieu au grand air, как хотела Елена, не разрешило ни одного из сомнений в душе Андреа. — Каковы были тайные причины этого внезапного отъезда? — Он тщетно старался проникнуть в тайну; сомнение угнетало его.

В первые дни приступы желания и боли были так остры, что, казалось, он умрет от них. Ревность после первых вспышек усыпленная неизменным жаром Елены под влиянием нечистых образов теперь начинала снова пробуждаться; и подозрение, что за этой темной путаницей мог скрываться мужчина, причиняло ему невыносимое страдание. Иногда им овладевала низкая злоба против далекой женщины, полная горечи ненависть и какая-то потребность мести, как если бы она обманула его, изменила ему, чтобы отдаться другому любовнику. А иногда он думал, что не хочет ее больше, не любит, никогда и не любил ее; и это внезапное исчезновение чувства было для него не ново, — это духовное замирание, благодаря которому, например, в вихре бала, любимая женщина становилась совершенно чуждой ему, и он мог присутствовать на веселом обеде, спустя час после того, как он пил ее слезы. Но такое забвение было непродолжительно. Римская весна цвела в неслыханном сиянии: город из камня и кирпича впивал свет, как жадный лес; папские фонтаны вздымались к небу, более прозрачному, чем алмаз. Испанская площадь благоухала, как розовая гряда, и церковь Св. Троицы над усеянной детворою лестницей казалась золотым собором.

Благодаря сложному возбуждению, вызванному новою красотою Рима, в его крови и в душе его оживал и снова загорался весь остаток его очарования этой женщиной. И его смущало до глубины непреодолимое беспокойство, неукротимое волнение, неопределенное томление, несколько похожие на то, что бывает с наступлением зрелости. Однажды вечером в доме Дольчебуоно, после чая, оставшись последним в полном цветов и звуков «Качучи» Раффа, зале он заговорил о любви с донной Бьянкой; и не раскаялся ни в этот вечер, ни впоследствии.

Его связь с Еленой Мути теперь была известна решительно всем, как в высшем римском и во всяком другом обществе, раньше или позже, больше или меньше, становятся известными все связи и все любовные интриги. Предосторожность не помогает. Здесь каждый — настолько знаток любовной мимики, что ему достаточно подметить или движение, или позу, или взгляд, чтоб иметь верное доказательство, тогда как любовники, или те, кто скоро станет таковыми, даже и не подозревают этого. Более того, в каждом обществе имеются любопытные, делающие из подобных открытий профессию и идущие по следам чужой любви не с меньшею настойчивостью, чем охотничьи собаки по звериному следу. Они всегда бдительны и не выдают себя; безошибочно подхватывают произнесенное шепотом слово, слабую улыбку, малейшее вздрагивание, легкий румянец, блеск глаз; на балах, на больших празднествах, где наиболее вероятны необдуманные шаги, они беспрестанно снуют кругом, умеют пробраться в самую гущу, с чрезвычайным искусством карманных воров в толпе; и слух их напряжен, чтобы уловить отрывок разговора, и глаз за блеском очков всегда на стороже, чтобы подметить пожатие, томность, дрожь, нервное давление женской руки на плечо кавалера.