— Теперь можем уйти… Можете открыть. Впопыхах у задвижки ее рука встретилась с рукою

Андреа.

И так как она прошла мимо двух каменных колонн под жасмином без цветов, Андреа сказал:

— Смотри! Жасмин цветет.

Она не повернулась, но улыбнулась; и улыбка была печальна, полна теней, которые возникали в этой душе при внезапном воспоминании написанного на балконе имени. И в то время как она шла по таинственной аллее, чувствуя, что поцелуй взволновал всю ее кровь, неумолимая тревога запечатлевала в ее сердце это имя, это имя!

XIV

Открывая большой потайной шкаф, таинственную библиотеку, маркиз Маунт-Эджком говорил Сперелли:

— Вы бы потрудились сделать мне рисунки для застежек. Том — in quarto, помеченный Лампсаком, как «Афродиты» Нерсиа: 1734. Резьба мне кажется тончайшей. Судите сами.

Он протянул Сперелли редкую книгу. Была озаглавлена — Gerwetii De Concubitu libri tres, — и украшена сладостными виньетками.

— Вот эта фигура очень важна, — прибавил он, указывая пальцем на одну из виньеток, представлявшую неописуемое соединение тел. Это — новая вещь, которой я еще не знал. Ни один из моих эротических авторов не упоминает о ней…

Продолжал разговаривать, рассуждая о подробностях, водя по линиям рисунка этим своим беловатым пальцем, волосатым на первой фаланге и кончающимся острым блестящим ногтем, несколько посинелым, как ноготь у четвероруких. Его слова проникали в уши Сперелли с жестоким треском.

— Это голландское издание Петрония великолепно. А вот это — «Erotopaegnon», напечатанный в Париже в 1798. Вы знаете поэму, приписываемую, Джону Уилксу, под заглавием «An essay on woman?»[27] Вот издание 1763 года…

Собрание было редчайшее. Обнимало всю французскую пантагрюэлеву литературу и рококо: приапеи, эсхатологические фантазии, монахологию, комические восхваление, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от «Сломанной трубки» Вадэ до «Опасных связей», от «Аретина» Огюстена Карраша до «Горлиц» Зельма, от «Открытий бесстыдного стиля» до «Фобла». Обнимало все наиболее утонченное и наиболее низкое, что создал в веках человеческий ум в толкование священного гимна богу Лампсака: Salve, sancte pater.[28]

Коллекционер брал книги с полок и, не переставая говорить, показывал их молодому другу. Его развратные руки начинали ласкать развратные книги в кожаных переплетах и в переплетах из драгоценных тканей. Он то и дело тонко улыбался. И в его серых глазах под огромным выпуклым черепом мелькала молния безумия.

— У меня имеется также первое издание «Эпиграмм» Марциала, венецианское издание Винделино ди Спира, in folio. Вот оно. А вот Бо, переводчик Марциала, комментатор пресловутых трехсот восьмидесяти двух непристойностей. Что вы скажете о переплетах? Застежки работы мастера. Эта композиция приапов — высокого стиля.

Сперелли слушал и смотрел в своего рода остолбенении, которое мало-помалу переходила в ужас и боль. Его глаза ежеминутно привлекал висевший на стене, на красной Камчатке портрет Елены.

— Это портрет Елены, кисти сэра Фредерика Лейтона. Но вы взгляните сюда, весь Сад! «Философский роман», «Философия в будуаре», «Преступления любви», «Злоключения добродетели»… Вы, конечно, не знаете этого издания. Напечатано за мой счет Гериссеем, эльзевиром XVIII века, всего в ста двадцати пяти экземплярах на бумаге императорской японской фабрики. Божественный маркиз заслужил такую славу. Фронтисписы, заглавия, прописные буквы, все украшения обнимают все самое изысканное, что нам известно в эротической иконографии. А застежки каковы!



Переплеты были поразительны. Кожа акулы, шероховатая и жесткая, как на рукоятке японских шпаг, покрывала бока и корешки; застежки и щитки были из бронзы с большой примесью серебра, в высшей степени изящной резной работы, и напоминали самые красивые железные изделия XVI века.

— Автор, Фрэнсис Реджгрейв, умер в сумасшедшем доме. Это был гениальный юноша. У меня же все его этюды. Я их покажу.

Коллекционер увлекался. Он ушел в соседнюю комнату за альбомом с рисунками Фрэнсиса Реджгрейва. На ходу он слегка припрыгивал и ступал неуверенно, как человек, пораженный первичным параличом, началом болезни спинного мозга; а его туловище оставалось прямым и не сопровождало движения ног, подобно туловищу автомата.

Андреа Сперелли беспокойным взглядом провожал его до самого порога. Оставшись один, был охвачен ужасным волнением. Комната, обитая темно-красным Дамаском, как комната, в которой отдалась ему Елена два года тому назад, показалась ему теперь трагической и зловещей. Может быть то были те же самые обои, которые слышали слова Елены: — Ты мне нравишься! — В открытом шкафу были видны ряды похабных книг, затейливые переплеты с фаллическими символами. На стене висел портрет Леди Хисфилд рядом с копией «Нелли О'Брайен» Джошуа Рейнолдса. Из глубины полотна обе женщины смотрели с тем же жаром страсти, с тем же огнем чувственного желания, с тем же волшебным красноречием; у обеих был двусмысленный и загадочный рот Сивиллы, рот неутомимых и неумолимых пожирательниц душ; как у обеих же был мраморный, непорочный, сверкающий неизменною чистотою лоб.

— Бедный Реджгрейв! — сказал лорд Хисфилд, возвращаясь с папкой рисунков в руках. — Без сомнения, он был гений. Никакой эротической фантазии не превзойти его. Смотрите!.. Смотрите!.. Какой стиль! Ни один художник, думается мне, не приближался в изучении человеческой физиономии к той же глубине и остроте, каких достиг этот Реджгрейв в изучении фаллоса. Взгляните!

Он удалился на мгновение, чтобы закрыть выход. Потом вернулся к столу у окна; и стал перелистывать собрание перед Сперелли, не переставая говорить, указывая заостренным, как оружие, обезьяньим ногтем на подробности каждой фигуры.

Он говорил своим языком, придавая началу каждой фразы вопросительный оттенок, а каждому заключению — ровный, приторный каданс. Иные слова резали ухо Андреа, как резкий звук железного скребка, как скрип стального клинка о стекло.

А рисунки покойного Френсиса Реджгрейва проходили.

Были чудовищны; казались видением терзаемого эротоманией могильщика; развертывались, как страшная пляска смерти и Приапа; изображали сто видоизменений одного мотива, сто эпизодов одной драмы. И действующих лиц было двое: Приап и скелет, phallus и rictus.

— А вот это — высшая страница, — воскликнул маркиз Эджкемб, показывая последний рисунок, на который сквозь окно падала в это мгновение слабая улыбка солнца.

И действительно это была композиция чрезвычайной фантастической силы: пляска женских скелетов в ночном небе в сопровождении бичующей Смерти. По бесстыдному лику луны пробегало черное, чудовищное облако, нарисованное с силою и мастерством, достойными карандаша Окусаи; поза мрачной корифеи, выражение ее черепа с пустыми глазницами отличались поразительной живостью, живою реальностью, каких в изображении Смерти не достиг ни один другой художник; и вся эта комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, под угрозой хлыста обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь, овладевшую рукою рисовальщика, овладевшее его мозгом ужасающее безумие.

— А вот книга, вдохновившая Фрэнсиса Реджгрейва на это беспримерное произведение. Великая книга!.. Редчайшая из редчайших. Вам не известен Даниэль Маклизиус?

Лорд Хисфилд протянул Сперелли трактат «О любовном бичевании». Распространяясь о жестоких наслаждениях, он все больше раскалялся. Плешивые виски начинали краснеть, жилы на лбу надувались и его несколько искаженный рот ежеминутно морщился. А руки, ненавистные руки жестикулировали короткими, но возбужденными жестами, тогда как локти оставались неподвижными неподвижностью паралитика. В нем без покрывала просыпалось нечистое, мерзостное, жестокое животное. В воображении Сперелли всплывали все ужасы английского распутства: подвиги Черной Армии, black army, на лондонских тротуарах; бешеная охота на «зеленых дев»; публичные дома Вест-Энда и Халфуэн-Стрит; пышные палаты Анны Роземберг, Джеффри; потайные герметические комнаты с мягкою обивкой от пола до потолка, где заглушаются резкие крики, вырванные у жертвы пыткою…

— Мемпс! А, Мемпс! Вы одни?

То был голос Елены. Она тихо постучалась в одну из дверей.

— Мемпс!

Андреа вздрогнул, вся кровь заволокла ему глаза, зажгла лоб, наполнила шумом уши, как если бы внезапное головокружение должно было охватить его. Грубый порыв встревожил его; как бы при свете молнии, в его душе мелькнул развратный образ; его мозг сумрачно пронзила преступная мысль; но один миг его взволновала какая-то кровожадная похоть. Среди волнения, вызванного этими книгами, этими фигурами, словами этого человека, из слепых глубин его существа снова вырвался тот же инстинктивный порыв, который он уже испытал когда-то на скаковом кругу после победы над Рутоло, среди острых испарений дымившейся лошади. Призрак любовного преступления смутил его и исчез, мимолетнейший, как вспышка молнии: убить этого человека, завладеть этой женщиной силою, утолить таким путем ужасную плотскую жажду, потом убить себя.

— Я не один, — сказал муж, не открывая двери. — Через несколько минут я приведу в гостиную графа Сперелли, он здесь.

Он поставил в шкаф трактат Даниэля Маклизиуса; запер папку с рисунками Френсиса Реджгрейва и унес ее в соседнюю комнату.

Андреа отдал бы что угодно, лишь бы избавится от ожидавшей его пытки, и в то же время эта пытка влекла его. И его взгляд еще раз устремился вверх на красную стену, на темную картину, где сверкало бескровное лицо Плены с пристальными глазами, с ее ртом Сивиллы. Из этой повелительной неподвижности исходило острое и беспрерывное очарование. Эта единственная бледность трагически господствовала над всей красной тенью комнаты. И еще лишний раз он почувствовал, что его печальная страсть неизлечима.

Его охватило отчаянное беспокойство. — Стало быть, он никогда больше не будет обладать этим телом? Стало быть, она решила не сдаваться? И ему вечно придется носить в себе огонь неудовлетворенного желания? — Вызванное в нем книгами лорда Хисфилда возбуждение ожесточало боль, разжигало жар. В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота Елены вплеталась в группы позорных виньеток Коини, принимала уже знакомые по минувшей любви сладострастные позы, выгибалась в новых позах, отдавалась животному разврату мужа. Ужасно! Ужасно!

— Хотите пройдем туда? — спросил маркиз, появляясь на пороге, придя в себя и спокойный. — Стало быть вы сделаете рисунки для застежек к моему Гервецию?

Андреа ответил:

— Попытаюсь.

Он не мог подавить внутренней дрожи. В гостиной Елена смотрела на него с любопытством, с раздражающей улыбкой.

— Что вы там делали? — спросила она его, продолжая улыбаться по-прежнему.

— Ваш супруг показывал мне драгоценности.

— Ах!

У нее был язвительный рот, насмешливый вид, явное издевательство в голосе. Уселась в широкий диван, покрытый бухарским ковром, с бледными подушками и с пальмами из тусклого золота на подушках. Сидела в мягкой позе, смотря на Андреа из-под соблазнительных ресниц, этими глазами, которые, казалось, были залиты каким-то чистейшим и нежнейшим маслом. И стала говорить о светских вещах, но таким голосом, который проникал в сокровеннейшие тайники юноши, как невидимый огонь.

Два или три раза Андреа поймал устремленный на жену блестящий взгляд лорда Хисфилда, взгляд, где, казалось, был избыток всей только что смешавшейся грязи и низости. Почти при каждой фразе Елена смеялась язвительным смехом с какою-то странною легкостью, не смущенною желанием этих двух мужчин, только что воспламенившихся фигурами развратных книг. И при свете молнии преступная мысль еще раз пронеслась в душе Андреа. Он дрожал всем телом.

Когда лорд Хисфилд встал и ушел, то хриплым голосом, схватив ее за кисть руки, придвигаясь к ней настолько, что обдавал ее бурным дыханием, он сказал:

— Я теряю рассудок… Я схожу с ума… Ты мне нужна, Елена… Я хочу тебя…

Гордым движением она освободила руку. Потом с ужасной холодностью сказала:

— Я попрошу моего мужа дать вам двадцать франков. Уйдя отсюда, вы будете иметь возможность утолить свой жар.

Сперелли вскочил на ноги, посинев. Возвращаясь, лорд Хисфилд спросил:

— Вы уже уходите? Что с вами?

И улыбнулся молодому другу, так как он знал действие своих книг.

Сперелли поклонился. Елена, не смущаясь, подала ему руку. Маркиз проводил его до порога, тихо говоря:

— Напоминаю вам о моем Гервеции.

На подъезде в аллее увидел подъезжающую карету. Высунувшись в окно, с ним раскланялся господин с большою русою бородою. Это был Галеаццо Сечинаро. И тотчас же в душе у него всплыло воспоминание о майском базаре с рассказом о сумме, предложенной Галеаццо, чтобы заставить Елену вытереть о его бороду прекрасные смоченные шампанским пальцы. Ускорил шаг, вышел на улицу: у него было тупое и смутное чувство как бы оглушительного шума, ускользавшего от тайников его мозга.