— О чем ты думаешь? — спросила она Андреа, сидевшего близ нее на ковре, прислонясь головою к ручке кресла.

— Слушаю тебя. Говори еще!

— Больше не хочу.

— Говори! Рассказывай мне много, много…

— О чем?

— О том, что ты одна знаешь.

Он убаюкивал ее голосом волнение, вызванное другою; заставлял ее голос оживить образ другой.

— Чувствуешь? — воскликнула Мария, обливая душистые листья кипятком.

С паром в воздухе разливался острый запах. Андреа вдыхал его. Потом, закрывая глаза, откидывая назад голову, сказал:

— Поцелуй меня.

И при первом соприкосновении губ он так сильно вздрогнул, что Мария была поражена.

— Смотри. Это — любовный напиток. Он отклонил предложение.

— Не хочу пить из этой чашки.

— Почему?

— Дай мне ты сама… пить.

— Но как?

— А вот. Набери глоток и не проглатывай.

— Еще слишком горячо.

Она смеялась этой причуде любовника. Он был несколько расстроен, смертельно бледен, с искаженным взглядом. Подождали, пока чай остынет. Мария ежеминутно касалась губами края чашки, чтобы попробовать; потом смеялась коротким звонким смехом, который казался не ее смехом.

— Теперь можно пить, — объявила.

— Теперь выпей большой глоток. Вот так.

Она сжимала губы, чтобы удержать глоток; но большие глаза ее от недавних слез блестевшие еще больше смеялись.

— Теперь лей понемногу.

И с поцелуем он выпил весь глоток. Чувствуя, что задыхается, она торопила медленно пившего, сжимая ему виски.

— Боже мой! Ты хотел задушить меня.

Томная, счастливая откинулась на подушку, как бы желая отдохнуть.

— Какой вкус ты чувствовал? Заодно ты выпил и мою душу. Я совсем пуста.

С пристальным взглядом он задумался.

— О чем ты думаешь? — вдруг, приподнимаясь, снова спросила Мария, кладя ему палец по середине лба, как бы для того, чтобы задержать невидимую мысль.

— Ни о чем, — ответил. — Не думал. Наблюдал в себе действие любовного напитка…

Тогда-то и ей захотелось попробовать. С упоением пила из его рта. Потом, прижимаясь рукою к сердцу и глубоко вздохнув, воскликнула:

— Как мне нравится!

Андреа дрожал. Разве это не был оттенок Елены — того вечера, когда она отдалась? Не те же слова? Он смотрел на ее рот.

— Повтори.

— Что?

— То, что сказала.

— Зачем?

— Это слово звучит так нежно, когда ты произносишь его… Ты не можешь понять… Повтори.

В неведеньи она улыбалась, немного смущенная странным взглядом возлюбленного, почти робко.

— Ну, хорошо… мне нравится!

— А я?

— Что?

— А я… тебе?

Ошеломленная, она смотрела на возлюбленного, который в судорогах корчился в ногах у нее в ожидании слова, что он хотел вырвать у нее.

— А я?

— Ах! Ты… мне нравишься.

— Так, так… Повтори. Еще!

В неведении она соглашалась. Он ощущал муку и неопределенное наслаждение.

— Зачем ты закрываешь глаза? — спросила она не из подозрения, а лишь с тем, чтобы он выразил свое ощущение.

— Чтобы умереть.

Он положил голову ей на колени, оставаясь в таком положении несколько минут, молчаливый, сумрачный. Она тихо ласкал его волосы, виски, лоб, где при этой ласке шевелилась подлая мысль. Вокруг них комната мало-помалу погружалась в сумрак; носился смешанный запах цветов и напитка; очертания сливались в одну гармоничную и богатую внешность вне действительности.

После некоторого молчания Мария сказала:

— Встань, любовь моя. Я должна покинуть тебя. Поздно.

Он встал, прося:

— Останься со мной еще на минутку, до вечернего благовеста.

И снова увлек ее на диван, где в тени сверкали подушки. Внезапным движением он повалил ее в тени, сжал ей голову, осыпал лицо поцелуями. Его жар дышал почти злобой. Он воображал, что сжимает голову другой, и воображал эту голову запятнанной губами мужа; и не чувствовал отвращения, но еще более дикое желание. Из наиболее низменных глубин инстинкта всплывали в его сознании все смутные ощущения, испытанные им при виде этого человека; в его сердце, как смешанная с грязью волна, всплывало все бесстыдное и нечистое; и вся эта грязь переходила в поцелуями на щеки, на лоб, волосы, шею, рот Марии.

— Нет, пусти! — вскрикнула она, с усилием освобождаясь из крепких объятий.

И бросилась к чайному столу зажечь свечи.

— Будьте благоразумны, — прибавила она, несколько задыхаясь, с милым видом гнева.

Он остался на диване и молча смотрел на нее.

Она же подошла к стене возле камина, где висело маленькое зеркало. Надела шляпу и вуаль перед этим тусклым стеклом, похожим на мутную, зеленоватую воду.

— Как мне неприятно оставлять тебя сегодня вечером!.. Сегодня больше, чем всегда… — подавленная грустью часа, прошептала она.

В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.

Колокол Св. Троицы начал звонить.

— Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, — возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.

Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего неподозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.

Несколько минут оставались обвившись. Погасшим и опьяненным голосом она сказала:

— Ты берешь мою жизнь!

Она была счастлива этим страстным насилием. Сказала:

— Душа, душа моя, вся-вся моя! Сказала, счастливая:

— Я чувствую биение твоего сердца… такое сильное, такое сильное!

Потом со вздохом сказала:

— Дай мне встать. Я должна уходить.

У Андреа было бледное искаженное лицо убийцы.

— Что с тобою, — нежно спросила она. Он хотел улыбнуться ей. Ответил:

— Я никогда не испытывал такого глубокого волнения. Думал, что умру.

Подошел к одной из ваз, вынул связку цветов, передал их Марии, провожая ее к выходу, почти торопя ее уходить, потому что всякое движение, всякий взгляд, всякое слово ее причиняло ему невыносимую муку.

— Прощай, любовь моя. Мечтай обо мне! — сказало бедное создание на пороге со своею беспредельной нежностью.

XV

Утром 20-го мая Андреа Сперелли шел вверх по залитому солнцем Корсо; перед дверью в Кружок его окликнули.

На тротуаре стояла кучка его друзей, любовавшихся на прохожих дам и злословивших. Тут были Джулио Музелларо, Людовико Барбаризи, герцог Гримити, Галеаццо Сечинаро; был и Джино Бомминако; и несколько других.

— Ты не знаешь о событии этой ночи? — спросил его Барбаризи.

— Нет. Какое же событие?

— Дон Мануэль Феррес министр Гватемалы…

— Ну?

— Был уличен в разгаре игры в мошенничестве.

Сперелли совладал с собой, хотя кое-кто из присутствовавших смотрел на него с некоторым лукавым любопытством.

— А как?

— При этом был и Галеаццо, даже играл за тем же столом.

Князь Сечинаро начал передавать подробности.

Андреа Сперелли не прикидывался безразличным. Наоборот, слушал с внимательным и серьезным видом. Наконец сказал:

— Мне это очень неприятно.

Оставался несколько минут в группе; потом стал прощаться с друзьями, чтобы уходить.

— Какой дорогой идешь? — спросил Сечинаро.

— Домой.

— Я тебя провожу немного.

Пошли по направлению к улице Кондотти. Корсо, от Венецианской площади до площади Народа, был как ликующая река света. Дамы в светлых весенних нарядах проходили вдоль сверкающих витрин. Прошла княгиня Ферентино с Барбареллой Вити под кружевным зонтиком. Прошла Бьянка Дольчебуоно. Прошла молодая жена Леонетто Ланцы.

— Ты знавал этого Ферреса? — спросил Галеаццо молчавшего Сперелли.

— Да, познакомился в прошлом году, в сентябре в Скифанойе у моей сестры Аталета. Жена — большая подруга Франчески. Поэтому происшедшее мне очень неприятно. Следовало бы постараться по возможности меньше предавать это гласности. Ты оказал бы мне большую услугу, если бы помог мне…

Галеаццо выказал сердечную готовность.

— Думаю, — сказал он, — что скандала отчасти можно было бы избежать, если бы министр просил отставки у своего правительства, но немедленно, как ему и было предложено председателем Кружка. Но беда в том, что министр отказывается. Сегодня ночью у него был вид оскорбленного человека; возвышал голос. Но доказательства были налицо! Следовало бы убедить его…

По дороге продолжали говорить о происшествии. Сперелли был благодарен Сечинаро за сердечную готовность. Благодаря этой интимности, Сечинаро был расположен к дружеской откровенности.

На углу улицы Кондотти заметили госпожу Маунт-Эджком, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.

— Донна Елена, — сказал Галеаццо.

Оба смотрели на нее; оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.

Догнав ее, вместе поклонились; прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.

У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро; и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.

— Как дела? — спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. Подвинулось приключение?

Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.

Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.

— Ах, да, с каких пор длится моя осада! — ответил бородатый князь. — С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто предупредил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что рано или поздно придет и мой черед. И действительно…

— Ну и что же?

— Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя…

Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.

— Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.

— Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни…

— Каких воспоминаний?

— Вакхических.

— Не понимаю.

— Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 года?

— Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина… Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?

— Ты хочешь знать слишком много, дорогой.

— Скажи мне, прошу тебя.

— Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мною известиями.

— Когда увидимся?

— Когда хочешь.

— Обедай со мной сегодня; в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.

— Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!

На Испанской площади внизу лестницы простились; и так как Елена пересекала площадь направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.

После усилия притворства сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил донести его доверху. Но он уже был уверен, что впоследствии Сечинаро расскажет ему все; и ему почти казалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносило пятно. Он стал сплошною язвой.