Госпожа Гельвиг, как и прежде, сидит у своего окна. Несчастье перешло через порог ее дома. Она потеряла обоих сыновей: Иоганна она отвергла сама, а Натаниель был убит на дуэли; он оставил много долгов и запятнанное имя… Каменные черты ее лица смягчились, и гордая голова часто склоняется на грудь. Профессор недавно сообщил ей о рождении первенца. С тех пор в ее корзинке лежит тонкое розовое вязание, над которым она работает потихоньку, и Фридерика божится, что это хорошенький детский чулочек. Когда, да и будет ли еще носить эти чулочки младший член семьи Гельвиг — неизвестно, но к чести человеческого рода можно сказать одно: нет души настолько очерствевшей, чтобы в ней не нашлось ни одной благородной наклонности, ни одной нежно звучащей струны. Только душа человеческая часто не догадывается о сокровищах, таящихся в ней, пока какой-нибудь наружный толчок не укажет на них. Может быть, любовь бабушки и будет тем скрытым нежным пунктом в сердце большой женщины, который заставит растаять лед ее сердца…

(Пер. Е. Волковой)

Имперская графиня Гизела

Часть первая

Глава 1

Наступил вечер. Часы на небольшой нейнфельдской башне пробили шесть раз. Удары глухо загудели в воздухе; сильный ветер начинавшейся бури раздроблял звуки. Был ранний вечер, но непроницаемый мрак декабрьской ночи уже окутал землю. Где-то там, наверху, величественно сверкали звезды, там было ясно и светло, как в майскую безоблачную ночь, но кто думает об этом, когда небо отделено от земли разбушевавшейся стихией?

Никому не приходили в голову воспоминания о нежном лунном сиянии и в этих четырех мощных стенах, о которые буря бессильно ударялась своим снежным крылом. Внутри этого громадного, подобного исполинской игральной кости, куба бушевала другая стихия — пламя, но укрощенная человеком и управляемая им…

Нейнфельдская доменная печь работала на полную мощность.

Яркие багряные сполохи высвечивали голые стены и закопченные лица рабочих.

В домне пенился и клокотал, а затем с литейного ковша горячими слезами капал расплавленный металл, до того недвижно лежавший рудой в недрах земли. И вырвался он из своей вековой тюрьмы лишь для того, чтобы по прихоти человека принять какую-либо форму и застыть вновь.

Окна здания снаружи лишь слегка мерцали, тогда как внутри, в горне, бушевал огонь; точно чья-то дерзкая рука с размаху кидала в небо полную горсть звезд — так порой оттуда выбрасывался целый сноп искр, бесследно рассыпавшихся в темноте.

Когда замер последний удар часов, дверь стоявшего неподалеку маленького домика, принадлежавшего горному мастеру, смотрителю завода, тихо отворилась. Дверной колокольчик, обычно звонкий и неутомимый, на этот раз не подал своего голоса, очевидно сдержанный чьей-то заботливой рукой. На пороге появилась женщина.

— А вот и зима! Снежок, словно на Рождество! — воскликнула она.

В этом возгласе слышалось радостное изумление, которое возникает при неожиданной встрече с добрым старым приятелем. Голос был несколько резковат для женщины, однако он никогда не раздражал слуха прихожан Нейнфельда, и всему сказанному этим звучным голосом они верили, как Евангелию.

Женщина стала осторожно спускаться со скользкого крыльца. Красноватые лучи фонаря, который она держала в руке, осветили пушистый снег; сильный порыв ветра в одно мгновение смел этот нежный покров, заставив его закрутиться по дороге, и набросил ей на голову капюшон салопа.

Пасторша опустила капюшон на спину, крепче воткнула гребень в толстые, скрученные на затылке в узел косы и надвинула глубоко на лоб платок. Точно сказочная великанша стояла эта высокая, крепко сложенная женщина среди снежной вьюги. Свет от фонаря падал на ее энергичное, свежее лицо, относящееся к тому типу лиц, на которых ни суровое дыхание зимы, ни жизненные невзгоды не оставляют следов.

— Я должна вам кое-что сказать, любезный мастер, — обратилась она к мужчине, который, провожая ее, остановился у дверей. — Там я не хотела… Слов нет, капли мои хороши, и против чая из бузины я тоже ничего не имею, но не мешало бы старой Розе провести сегодняшнюю ночь у больного. Да, кстати, нет ли поблизости кого из горнорабочих, чтобы в случае чего послать за доктором?

На лице мужчины появилось выражение испуга.

— Не отчаивайтесь, будьте мужественны, любезный друг, не все в этой жизни идет как по маслу, — ободрила его пасторша. — Да и доктор, в самом деле, не оборотень же какой, с которым стоит лишь связаться, как жди беды… Я бы охотно побыла у вас еще, потому что вы, как видно, не из храбрецов у постели больного. Но мои маленькие птенчики там, дома, верно, уже проголодались, а ключи от кладовой со мной, и одного картофеля, что у Розамунды, будет недостаточно… Ну, с Богом! Давайте капли, как я сказала, а завтра утром я опять приду.

Она пошла прочь. Ветер раздувал ее одежду; дрожащий свет фонаря, мелькая, то скользил по ветвям деревьев, то полз по дороге. Но вьюга могла сколь угодно реветь и бушевать: женщина мало обращала на это внимания, поступь ее оставалась мерной и твердой.

Горный мастер еще стоял у дверей; взор его следил за удаляющимся огоньком, пока тот не скрылся из виду. Между тем вьюга несколько стихла, непогода как бы задержала свое бурное дыхание. Издали стал слышен шум падающей с плотины воды, с завода раздавался гул. Послышались приближающиеся шаги, и вскоре из-за угла дома показалась мужская фигура. Солдатская шинель болталась на худых плечах, военная фуражка удерживалась платком, подвязанным под подбородком; в руке подошедшего был большой фонарь.

— Что вы тут стоите? — воскликнул он, когда свет от фонаря упал на лицо стоявшего на крыльце мужчины. — Студента еще нет и вы поджидаете его, так?

— Нет, Бертольд уже здесь, но он болен, что очень беспокоит меня, — ответил горный мастер. — Входите, Зиверт.

Комната, в которую они оба вошли, была большой, но с низким потолком. Стены, оклеенные светлыми обоями, были увешаны фамильными портретами. Ситцевые, с крупным узором оконные занавески, заботливо опущенные и сколотые вместе посредине, скрывали вьюгу, свирепствующую снаружи, и только чуть колыхались, приводимые в движение проникающим через оконные щели ветром. В каждом жилище в Тюрингенском лесу, придавая ему уютный и домашний вид, была изразцовая печь, которая нередко топилась даже среди лета.

Исполинской массой высилась она в этой комнате, распространяя приятное тепло.

Вид старомодной комнаты невольно пробуждал чувство уюта и покоя. Впечатление несколько портил неприятный запах чая из бузины. Наскоро устроенная из зеленой бумаги ширмочка заслоняла свет лампы; маятник деревянных настенных часов был остановлен — все указывало на заботливую руку и свидетельствовало, что мир и спокойствие нарушены болезнью.

Предмет этого заботливого ухода, казалось, всячески сопротивлялся навязанной ему роли больного. На импровизированной постели, устроенной на софе, лежал юноша, голова которого металась на белых подушках; теплое одеяло сползло на пол, а строптивый пациент в ту минуту, когда горный мастер с гостем входили в комнату, с отвращением отталкивал от себя чашку с отваром бузины.

Неприкрытый с одной стороны свет лампы позволял лучше рассмотреть горного мастера. Это был красивый мужчина внушительного вида. Казалось необъяснимым, каким образом мог он двигаться в этой низкой комнате, потолок которой почти касался его кудрявой головы. Странный контраст представляли собой светлые волосы и черные брови, которые срастались над переносицей и придавали лицу неожиданно меланхолическое выражение. По народному поверью, подобные лица несут на себе печать горестной участи, которая их ожидает в будущем.

Посторонний наблюдатель никоим образом не принял бы больного за кровного родственника этого высокого мужчины. Там — юношеское, бледное, алебастрового оттенка, худощавое лицо с римским профилем в обрамлении густых, черных как вороново крыло вьющихся волос, здесь — истый германский тип: мужчина с русой бородой, полный свежести и силы, стройный как пихта, его соотечественница, растущая в родных горах. Это разительное несходство во внешности не мешало, однако, братьям быть похожими во всем остальном.

Горный мастер быстро подошел к постели, приподнял свесившееся на пол одеяло и укутал больного по самые плечи, затем поднес к его губам отодвинутую чашку с питьем. Все это было проделано молча, но с выражением такой заботливой строгости, которой волей-неволей приходилось подчиняться. Пациент притих, покорно осушил до дна поднесенную чашку, потом в каком-то нежном и страстном порыве схватил руку брата и, проведя ею по своей щеке, опустил к себе на подушку. Тем временем человек в солдатской кавалерийской шинели подошел ближе.

— Ну, молодой человек, этаким-то образом вы изволите располагаться на постое? Стыдитесь, — прибавил он и поставил фонарь на стол.

Обращение это было шутливым, но необыкновенно грубый и резкий голос говорившего придавал ему тон крикливого наставления. Впечатление усиливалось суровым выражением лица под ярко-красным полушерстяным платком, повязанным вокруг головы и своим темным оттенком напоминавшим цыганский.

Больной приподнялся; краска разлилась по его бледному лицу, и взволнованный взгляд мрачно и вопросительно остановился на вошедшем, которого больной доселе не замечал. При этом рука его машинально потянулась к лежащей на столе студенческой фуражке со значком корпорации, к которой он принадлежал.

— Не беспокойся, Бертольд, — улыбнувшись этому движению, сказал мастер. — Это наш старый Зиверт.

— Э, да разве молодцу известно что о старом Зиверте? — отрезал человек в солдатской шинели. — Такой лихой парень, чай, позабыл уже, какова на вкус детская каша, не так ли, господин студент? А вот как раз на этом самом месте, где вы сейчас лежите, стояла когда-то люлька, а в ней барахтался крошечный мальчуган и криком звал свою умершую мать. И у отца, и у Розы, подступавших к нему с кашей, выбивалась из рук ложка. Уж не знаю, почему понравилось вам тогда мое лицо, и вот посла за послом стали командировать в замок, и Зиверт должен был приходить кормить молодца… А как малый был доволен тогда! Слезы еще катились по щекам, а каша уже благополучно отправлялась куда следовало.

Студент протянул через стол обе руки к говорившему. Упрямство, отражавшееся дотоль в его юношеских чертах, уступило место почти девичьей нежности.

— Мне нередко рассказывал об этом отец, — произнес он мягким голосом, — а с тех пор как Теобальд стал горным мастером в Нейнфельде, так и он часто писал мне о вас.

— Так-так, может быть, — проворчал Зиверт, желая, по-видимому, положить конец этому разговору.

Он сбросил шинель, и странный его вид заставил студента рассмеяться. На правой руке старика висел белый жестяной котелок с ручками, рядом с ним — плетеная ивовая корзинка, в которой лежал хлеб, к пуговице сюртука была прицеплена связка сальных свечей, а из бокового кармана выглядывали стеклянная пробка от графинчика с ромом и что-то, завернутое в бумагу.

— Да-да, смейтесь! — сказал старик. На этот раз в его голосе действительно прозвучало раздражение, но в то же время почувствовалось и какое-то смирение.

— Тогда привелось быть нянькой, — продолжил он, — а теперь пришлось стать поваренком… Положим, и мой отец убаюкивал меня в колыбели… Ну, да что тут говорить… Старая барыня не пьет козьего молока, что барышне Ютте так же известно, как и мне, даже лучше. А не подумай я принести коровьего, так и останется ни с чем… Сегодня устал до смерти: был в лесу, нарубил там порядочную вязанку дров и рад-радешенек, что будет чем истопить печь, а о молоке-то и забыл; в шкафу — ни крошки хлеба, в подсвечнике догорает последний огарок. А барышня Ютта нарядилась, точно на придворный пир у марокканского султана, и то и дело поминает «общество, которое соберется к чаю». Только этого нам недоставало в Лесном доме! Интересно знать, о чем она стала бы говорить с господином студентом? Разве что о…

Все это время яркая краска не покидала лица горного мастера. При последнем восклицании он угрожающе поднял указательный палец и так гневно взглянул на старика, что тот робко опустил глаза и смолк, не окончив речи. Студент же, напротив, был само сосредоточенное внимание: руки его неподвижно лежали на столе, он не сводил глаз с губ говорившего.

— Вот и крестьянского хлеба я не смог принести старой барыне к обеду, — продолжал Зиверт после небольшой паузы. — Бегал в Аренсберг, и управитель замка, volens-nolens[1], вынужден был поделиться им со мною. У него там тоже голова идет кругом. В кухне распоряжается повар из А., с полдюжины служителей возятся, чистят, топят, зажигают огни — его превосходительство министр, несмотря на бурю и снежную метель, сегодня вечером пожалует в Аренсберг. В А., в частности в его собственном доме, вспыхнул тиф, так вот он и хочет спасти маленькую графиню в уединенном Аренсберге.