На полотнах в источенных временем рамах были изображены, как правило, сцены охоты. Избранный момент — поединок с исполинским вепрем или медведем — был общим для них сюжетом и, вероятно, должен был служить доказательством мужества и аристократической крови Цвейфлингенов. Различие было только в костюмах охотников. Над этим строем фамильных изображений был ряд оленьих голов, гордо несущих свои ветвистые рога, а черные надписи на белых табличках под ними гласили, когда и кем было убито каждое из благородных животных. Некоторые надписи уходили в такую седую старину, что истое дворянское сердце должно было трепетать от восторга. А вот и следы оркестра; здесь когда-то раздавались звуки труб, старавшихся веселой мелодией «потешить» дворянские сердца среди роскоши охотничьего пира. Теперь же оттуда слышалось тихое блеянье: место под мостками было превращено в козье стойло.

Зиверт поставил на огонь таган, на него чугун со свежей водой — способ, мало чем отличающийся от первобытного; затем из принесенной связки сальных свечей вынул одну и поставил ее в медный подсвечник. Все время горькая усмешка ни на мгновение не покидала лица старика. Фортепианная игра становилась все быстрее и быстрее. Старый солдат не был музыкантом, иначе он непременно подивился бы невероятной быстроте пальцев и уверенности игры. Такие трели и рулады могли удовлетворить самую строгую публику. И все-таки старый «недоброжелатель» был не совсем не прав со своим наивным определением «бешеная». Тарантелла была исполнена блестяще и в таком быстром темпе, что просто кружилась голова. Звуки так и рвались один за другим, но все же это были, так сказать, холодные искры, не воспламенявшие слушателя, оставлявшие его в недоумении, кто извлекает эти быстрые звуки: ловко устроенный автомат или действительно пальцы, в которых пульсирует живая кровь.

Старый солдат взял свечу и отворил дверь, ведущую в нижний этаж южной башни. Что за противоположности разделялись дверью! По одну сторону — пустое, необитаемое пространство, где звук шагов по каменному полу наводил какой-то суеверный ужас, по другую — комната, загроможденная мебелью, можно сказать, драгоценной. «Загроможденная», ибо комната была невелика, но заключала в себе полную меблировку большого старинного салона. Это был остаток прежнего великолепия, который вдова постаралась удержать за собой. В первый момент роскошь ослепляла, затем появлялось чувство грусти и глубокого сострадания. Резные, дорогого палисандрового дерева столы и этажерки, кресла и козетки, обтянутые шелковым штофом абрикосового цвета, стояли вдоль стен. Старинные кожаные дырявые шпалеры с тиснением и позолоченными арабесками, которые давно уже были грязно-бурого цвета и становились все темнее, соприкасаясь с блестящей оправой доходящего до потолка зеркала или позолоченной рамой писанной маслом картины. Окна с незатейливыми ситцевыми занавесками и высокая темная печь, грубо и неуклюже выступавшая среди этой изящной обстановки, вконец разрушали гармонию.

Зиверт загасил пальцами чадивший огарок и заменил его принесенной свечой.

Женщина, одиноко сидевшая в кресле и погруженная в задумчивость, не могла заметить этой перемены, так как была слепа. «Ослепла, бедная, от слез», — говорили люди и были правы. Присутствие ее усиливало грустное впечатление, производимое дисгармонией комнаты. Одежда женщины, более чем простая — темное полушерстяное платье, — была как бы насмешкой над штофными подушками кресла.

— Наконец-то вы вернулись, Зиверт, — сказала она с досадой слабым, но в то же время резким голосом. — Вы всегда ходите бог знает сколько времени! Дочь занимается музыкой и не может слышать моего зова, я почти охрипла… Здесь ужасно холодно. Прежде чем уйти, вы не позаботились надлежащим образом о печке, а Ютта забыла завесить окно. Вы тоже могли бы об этом подумать… И что за ужасные свечи вы стали приносить в комнату: от них чад и запах! В прежнее время я не позволила бы жечь такие даже в лакейской!

Старый служитель не отвечал на эти выговоры. Восковые и стеариновые свечи были не по карману его госпоже, а уж тем более масло, которое требовалось для прекрасной карсельской лампы, сбереженной ею от прежнего великолепия. Он молча отворил шкаф, вынул оттуда линялое красное шелковое стеганое одеяло и завесил им окно, вблизи которого сидела больная.

Госпожа фон Цвейфлинген теребила своими тонкими, желтыми, как воск, пальцами одну из длинных лент чепчика. В ее движениях проглядывала нервозность.

— Вы приносите с собой, Зиверт, такой неприятный запах копоти! — начала она опять, обратив свои незрячие глаза к окну. — Я подозреваю, что вы топите сырыми дровами, и не понимаю почему… Без сомнения — вы так практичны, — дрова на зиму были заготовлены и привезены вами летом, в надлежащее время, так отчего же они отсырели? Или, может быть, сложены вами не в сухом месте?

При слове «привезены» едкая усмешка мелькнула на губах Зиверта. Да, сегодня на своей собственной спине «привез» он топливо для своей почтенной госпожи, и, само собой разумеется, не один зеленый побег трещал в печке и дымился, оскорбляя барское обоняние. При поступлении Зиверта на работу в Лесной дом вся касса госпожи фон Цвейфлинген перешла в его руки. Раньше, хоть и с большим трудом, ему удавалось поддерживать их скудное хозяйство, придавая ему внешний вид достатка, теперь же на лечение уходило много денег. Но это не приходило в голову его госпоже. Точно так же она не подозревала, что за хлеб, который она сегодня будет есть, и за эту противную сальную свечу заплачено было из собственного кармана Зиверта, ибо в доме не было ни гроша.

Между тем старый служитель уверил старую даму, что заготовленные дрова сложены в северной башне, и свалил всю вину на бурю, которая дым из трубы гнала в галерею. Затем он спокойно достал из шкафа салфетку, две чашки, медный чайник и поставил все это на чайный столик перед софой.

В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате завершилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген облегченно вздохнула и на мгновение сжала виски руками — для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием. Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины в глубоких оконных нишах мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный столик внезапно исчезли бы и рядом с этой женской фигурой в кресле появилась прялка, то это было бы великолепной иллюстрацией к волшебной сказке, где прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с громоздкой печью в дверном проеме появилась молодая девушка. Глядя на эти маленькие, почти детские ручки, спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, никто не подумал бы, что это те самые руки, которые с такой необыкновенной силой минуту назад ударяли по клавишам. Насколько подобное трудное упражнение было легким для исполнения юной музыкантше, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не отмечалось на ее лице. Бледное, оно в то же время было свежо, как нежный цветок вишневого дерева, и не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который своей неподвижностью и цветом напоминал мумию, лежащую на желтых шелковых подушках кресла. Его изящные линии, полные античной прелести, скорее напоминали фамильные черты на портретах в галерее. Черные глаза, сверкавшие там в диком веселье на охоте или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, здесь так же блестели на белом девичьем лице, представляя их обладательницу истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались на полотнах в покрытых золотым шитьем одеждах. Тонкий стан девушки облегало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого был отделан настоящими, пожелтевшими от времени кружевами.

— Ну, Зиверт, — произнесла девушка, входя в комнату, — кипяток готов? — Взгляд ее упал на чайный столик. — Как, только две чашки? — вскинулась она. — Разве вы забыли, что мы ждем гостей?

— Гости не придут, потому что студент заболел, — коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и высматривая, нет ли на нем пятен.

Словно все надежды молодой девушки рухнули в воду — такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.

— Ах, как грустно, — пожаловалась она. — Неужели и этого удовольствия я не могу себе позволить? Так что, младший Эргардт заболел? Интересно узнать, что там с ним случилось.

Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса молодой девушки.

— Гм… Студент простудился дорогой, — сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.

— Положим, но я не вижу причины оставаться дома его брату. Или, может быть, он боится схватить насморк? — спросила она.

— Перестань ребячиться, Ютта! — раздраженно произнесла госпожа фон Цвейфлинген. — Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!

— О, мама, неужели ты оправдываешь это?! — Ютта в невольном удивлении всплеснула руками. — Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобой и…

— Замолчи, дитя! — закричала мать с такой яростью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным возможности видеть глазам.

— Не сердись, мама, — снова заговорила молодая девушка, — я не могу думать иначе — подобное неуважение со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! У меня есть собственные высокие идеалы, и я знаю, что всем женщинам нашей фамилии во все времена отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай нашу семейную хронику, увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца, и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!

— Глупая! — с неудовольствием произнесла больная. — Неужели этот бессмысленный вздор есть результат моего воспитания? — Она остановилась, ибо Зиверт снова вошел в комнату. В одной руке он держал стакан со свежей водой, в другой — сверток белой бумаги, который и подал Ютте. Она развернула бумагу. Ни единая черточка не дрогнула в ее лице при взгляде на это благоухающее послание любви, боязливо поднимающее свои красивые головки. Цветы среди зимы нередко и бедному, грубому люду доставляют истинное наслаждение. Восхитительное зрелище представляет молодая девушка, украдкой подносящая к своим губам букет от любимого. Но, возможно, эта невеста была глубоко оскорблена: она даже не наклонила головы, чтобы насладиться их ароматом. Положив на стол бумагу, она бросила на нее цветы и выбрала только нарциссы. Зиверт стоял рядом со стаканом, но она слегка оттолкнула его от себя рукой.

— Ах, он для этого не годится, — сказала она сердито. — Терпеть не могу этих мутных луж в стаканах!

Она подошла к зеркалу и наподобие диадемы украсила нарциссами свою голову с такой грацией и непринужденностью, что эти белые цветы, точно снежинки, засияли в ее черных локонах. В эту минуту несчастная мать возбуждала двойную жалость, ибо была лишена счастья любоваться красотой своей дочери. Может быть, эта красота заставила бы ее отказаться от сказанных с упреком слов «бессмысленный вздор». Глядя на улыбающиеся от внутреннего самодовольства уста дочери, нельзя было не усомниться в том, что она «очень несчастна», как только что уверяла.

Старый солдат не удостоил взглядом украшенную цветами головку, отраженную в зеркале. Горькая улыбка кривила его губы, когда со стаканом в руке он выходил из дверей. В самых разнообразных вариациях поэты воспевают великолепие цветов, заканчивающих свой короткий век в волосах или на груди красавицы, грубый же солдат внутренне проклинал себя, что так бережно, среди снега и мороза, нес эти «бедные цветочки» для того, чтобы теперь таким ужасным образом с ними было покончено. Спустя немного времени он принес кипяток, хлеб и масло и, придвинув кресло с больной женщиной ближе к столику, удалился в свою комнату в нижнем этаже северной башни.

С этой минуты для него наступало время отдыха. Он жарко натопил печку набил трубку и, покуривая, предался чтению… книги по астрономии.

Ютта поправила тонкое кружево, украшавшее рукава ее платья, и начала готовить чай.

— Что это, детка? — спросила слепая, внимательно прислушиваясь к движениям дочери. — На тебе будто тяжелое шелковое платье.

Молодая девушка, видимо, испугалась, так как яркий румянец залил ее лицо и шею, и она невольно отодвинулась от матери.

— Ты, верно, надела свой шелковый передник? — продолжала расспросы слепая.

— Да, мама.

В ответ слышалось явное желание закончить разговор.

— Удивительно, — не замечая этого, продолжала больная, — как этот шелест поразил мой слух! Не будь я уверена в отсутствии у тебя шелкового платья, я готова была бы поклясться, что ты вздумала потешить себя довольно жалким образом, разыгрывая роль салонной дамы в нашем убогом жилище… Какое на тебе платье?