Когда Гизела пришла на поляну, там уже не было никого, кроме старого Брауна, который укладывал в корзину посуду. Он доложил своей госпоже, что его превосходительство получил телеграмму и с обеими дамами вернулся в Белый замок.

Гизела словно в первый раз увидела старого служителя. Она припомнила, что раньше у него были черные волосы, а теперь он был сед как лунь; эта перемена совершалась на ее глазах постепенно, она и не заметила… И у папа много было седых прядей на голове и в бороде, но об этом она подумала совершенно спокойно, тогда как вид седой головы старого слуги вдруг пробудил в ней какое-то щемящее чувство сострадания к нему.

— Милый Браун, пожалуйста, дайте мне стакан молока! — сказала она так мягко, что странным показался сам тон фразы, не говоря уже о том, что она впервые в жизни попросила.

Старый слуга в недоумении оглянулся и молча уставился на нее.

— Что, молоко все выпито? — спросила она, ласково улыбаясь.

Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.

— Скажите, Браун, есть у вас семья? Я до сих пор этого не знаю, — продолжала она, поднося к губам стакан.

— О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, — пробормотал старик в полном недоумении.

— Но мне хотелось бы знать.

— Если вы желаете, ваше сиятельство… У меня жена и дети. Двое живы, а четверо лежат на кладбище… Была еще внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни… — проговорил он, поднимая глаза, полные слез. Старик плакал.

— Бога ради, Браун, останьтесь! — воскликнула пораженная девушка, когда старик, видимо встревоженный нарушенным им этикетом, хотел удалиться. — Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.

— Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, — произнес он дрожащими губами, стараясь вновь принять почтительную позу. Гизела побледнела.

Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее подобно камню, она бесчувственна к людям, окружающим ее… Этот человек, который являлся ежедневно в своей пестрой ливрее, прислуживал ей и в тот день, когда родное существо лежало в гробу и сердце его разрывалось от горя!

Она подумала, что прислуга долгое время обязана была носить глубокий траур по ее бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое ненормальное положение? С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения… И в эту жестокую игру барства играла и она до сих пор, да иногда еще похлеще других…

Со всей искренностью и чувством, на какие только способно было ее постепенно оттаивающее сердце, стала она утешать старика.

Но радость в душе исчезла.

В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь путь до Белого замка она не переставала гадать, с какой это «несчастной погибшей, проклятые руки которой уже истлели», сравнивал ее старик? Но разгадка была далеко. Как могла она связать эти слова с образом своей дорогой покойной бабушки, и разве можно ее высокое положение в обществе назвать «пронырством»?

В мрачной задумчивости вошла она в Белый замок.

Начавшаяся в нем вчера бурная деятельность, казалось, достигла какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничилась покоями для его светлости — она распространилась и на весь первый этаж. Двери по обе стороны холла стояли распахнутыми; были видны комнаты, в которых работали обойщики, полотеры, горничные.

Наверху, в первой же комнате, в которую вошла молодая графиня, среди груды белья и платьев стояла Лена с пылающими щеками и укладывала все в корзины.

Прежде чем она успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся на пороге, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках держал карандаш и записную книжку.

— Ах, милое дитя, — обратился он к девушке. Голос его был нежен, он опять был прежним снисходительным папа. — Я в ужаснейшем затруднении: полчаса назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером прибудет в Аренсберг со свитой, гораздо более многочисленной, нежели предполагалось. Я положительно вне себя, ибо… ах боже мой, как неприятна мне вся эта история! — прервал он самого себя, махнув рукой в воздухе.

Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.

— Но ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! — воскликнула она. — В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.

— Вы сейчас поймете, в чем дело, милая графиня. Прошу вас, успокойте папá, а то он в таком затруднении. Дело в том, что он вынужден с вами расстаться на несколько дней. Замок слишком мал, чтобы можно было удобно в нем разместить гостей… Мы с вами сегодня же уедем в Грейнсфельд от всей этой суматохи.

Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг? В голове пронеслась мысль о Лесном доме…

— Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, — сказала она спокойно.

— Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? — спросил министр ласково.

— Конечно, папа.

— О, как я тебе благодарен, Гизела! Но уж доверши свои благодеяния, извини нас с мамá: они с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и совещаются; мамá, скорее всего, будет обедать у себя в комнате, а у меня едва ли будет время сесть за стол… Ты пообедаешь уже в Грейнсфельде, я отправил туда повара.

— Ну, остается только приказать заложить экипаж, — сказала молодая девушка. — Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться?

Горничная была поражена просьбой «быть любезной», а госпожа фон Гербек стояла, буквально разинув рот и бросая уничтожающие взгляды на обласканную ни с того ни с сего субретку.

Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые только что сняла, войдя в комнату.

— Но ты зайдешь к мама, не правда ли, дитя? — спросил министр, полностью игнорируя эту перемену в обращении падчерицы с прислугой. — Милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!

— Но это от тебя лишь зависит, папа. Ты можешь совершить прогулку в Грейнсфельд! — возразила девушка. — Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.

Сонливые веки вдруг опустились, скрыв выражение глаз его превосходительства, губы сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.

— Милочка, это опять одна из твоих детских фантазий, — сказал он. — С какой стати его светлость поедет в дом к семнадцатилетней девочке, которая, извини меня, еще не представлена ко двору?

— Визит этот дает мне возможность быть представленной ко двору, — оживилась Гизела. — Бабушка, так строго придерживавшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая связанные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, ведь ей не было и шестнадцати, когда она была уже при дворе.

Министр пожал плечами. Приближенным его был очень хорошо известен этот жест, как признак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя и кажется спокойным.

— Рассуди сама, дитя, какую роль в шестнадцать лет ты могла бы играть при дворе? — произнес он холодно. — Кроме того, должен сознаться, меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя рядом с бабушкой, блестящей и прославленной графиней Фельдерн.

Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.

— Ты не имеешь и понятия, что заграждает тебе путь туда, — прибавил он с еще большим ударением. — Со временем ты узнаешь, только…

Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовленных для князя комнатах.

— Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! — поспешил министр, изменив тон. — Не скучай в Грейнсфельде.

И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она отшатнулась, смерив его суровым, испытующим взглядом.

— Дурочка! — усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, но острые белые зубы хищно мелькнули за бледными, искривившимися губами, а глаза злобно сверкнули из-под опущенных век.

Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с мачехой.

Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, будучи ребенком, и из окон которых был самый лучший вид на окрестности.

Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на минуту в нерешительности остановились у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по полу.

Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый наряд — занятие, видимо, не из легких, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота. На красивом лице мачехи было торжество: в новом платье она была необыкновенно хороша.

Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить красивой заказчице: головной убор, украшавший ее волосы, представлял собой свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя платья была заткана желудями и своим шуршанием напоминала отдаленный шелест дубов.

— Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте, — устало обратилась она к падчерице. — Посмотри только, что я должна терпеть! Мадемуазель Сесиль битый час мучает меня, бедную! Я еле держусь на ногах!

Однако маленькие ножки были вовсе не так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую.

— Не правда ли, великолепный туалет? — обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.

Гувернантка начала восхищаться мастерским искусством парижского портного. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.

— Что ты скажешь на то, моя милочка, что мы вынуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? — спросила она. Гизела молчала. Девушка впервые увидела современный дамский туалет, который явно утратил свое предназначение скрывать наготу и стал просто рамкой для обнаженного женского тела.

— Ты обижена, мое сердце? — Баронесса иначе поняла молчание падчерицы и продолжила жалостливым тоном, в котором одновременно слышались досадные нотки. — Но иначе как нам было поступить? Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на первый взгляд кажется просторным и вместительным, а на самом деле тесное и неудобное!

Между тем камеристка открыла несколько футляров и начала буквально осыпать бриллиантами венок на голове и платье своей госпожи.

Драгоценностей было несметное количество. Их накоплению должны были способствовать многие члены фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.

— О, бабушкины бриллианты! — воскликнула с простодушным изумлением Гизела при виде камней.

Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг испустила вопль, приподняла плечи и топнула ножкой.

— Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! — сказала она недовольно, обращаясь к француженке. — Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы не касаться того, кого одевает!

Желая выручить из беды бедную горничную и перевести разговор на другую тему, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. И она вполне достигла своей цели.

Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь обжигающим взглядом следила за молодой девушкой.

— Ах, душечка, у меня замирает сердце, — проговорила она нервным, дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. — Ты можешь возражать сколько угодно, но руки твои, к несчастью, очень слабы и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.

Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.

— Но, мама, — сказала она, улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, — если папа доверил тебе для примерки бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом эти камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папá медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленточке. Он отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.

— Верно, мое сокровище, — возразила баронесса с язвительной медлительностью. — Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.