— Где новый платок, который ты получила сегодня утром? — внезапно спросила она.

Фелисита испуганно схватилась руками за плечи. Платок исчез, он, наверное, лежал на кладбище! Она была пристыжена; ее опущенные глаза наполнились слезами, и просьба о прощении готова была сорваться с ее языка.

— Что ты скажешь на это, Иоганн? — резко спросила госпожа Гельвиг. — Я подарила ей платок несколько часов тому назад, а он уже потерян… Я хотела бы знать, сколько стоил в год ее гардероб твоему отцу?… Откажись от нее. Все твои труды пропадут даром — ты никогда не будешь в состоянии искоренить того, что унаследовано ею от легкомысленной и дурной матери!

Фелисита вспыхнула. Ее темные глаза, еще наполненные слезами раскаяния, сверкнули. Робость перед этой женщиной, пять лет тяготевшая на маленьком сердечке и замыкавшая девочке уста, теперь исчезла. Она была вне себя.

— Не говорите так о моей бедной мамочке, я не потерплю этого! — крикнула она звенящим голосом. — Она не сделала вам ничего дурного!.. Дядя всегда говорил, что мы не должны говорить дурно о мертвых, так как они не могут защищаться, а вы это делаете… Это очень нехорошо…

— Видишь маленькую фурию, Иоганн? — насмешливо спросила госпожа Гельвиг. — Вот результат либерального воспитания твоего отца! Нечего сказать, хорошо это «очаровательное создание», как он называет девочку в письме…

— Она права, защищая свою мать, — сказал серьезно Иоганн, — но она дерзка. Как ты смеешь таким неприличным образом разговаривать с этой дамой? — обратился он к Фелисите. — Разве ты не знаешь, что должна будешь умереть от голода, если она не даст тебе хлеба, а мостовая будет служить тебе подушкой, если она выгонит тебя из дому?

— Я не хочу ее хлеба, — ответил ребенок. — Она злая, злая женщина — у нее такие ужасные глаза… Я не хочу оставаться в вашем доме, где лгут и где целый день боишься дурного обращения, — я охотнее лягу сейчас под темную землю к моей маме, я охотнее умру от голода…

Она не могла продолжать: Иоганн схватил ее за руку, и его худые пальцы впились в тело, как железные клещи. Он несколько раз встряхнул ребенка.

— Приди в себя, опомнись, отвратительный ребенок! — воскликнул он. — Стыдись, ты девочка — и так необузданна! При непростительной наклонности к легкомыслию и беспорядочности у тебя есть еще и вспыльчивость! Я вижу, что тут сделано много промахов, — обратился он к своей матери, — но при твоем воспитании, мама, все это изменится.

Он не выпустил руки ребенка и грубо повел ее в людскую.

— Отныне я буду распоряжаться тобой — запомни это! — сказал он сурово. — Хотя я и буду далеко, но я сумею примерно наказать тебя, если только узнаю, что ты не слушаешься моей матери во всем беспрекословно… За твое сегодняшнее поведение ты просидишь некоторое время дома, тем более что ты не умеешь пользоваться свободой. Не смей больше ходить в сад без особого разрешения моей матери, а также выходить на улицу; ты будешь ходить только в городское училище. Ты будешь есть и проводить весь день здесь в людской, пока не научишься лучше вести себя. Поняла?

Девочка молча отвернулась, и он вышел из комнаты.

IX

После обеда вся семья пила кофе в саду. Фридерика оделась по-праздничному и отправилась сначала в церковь, а затем в гости к куме. Фелисита и Генрих остались одни в большом доме. Генрих давно уже тайком сходил на кладбище и принес злосчастный платок.

Он слышал и отчасти видел утреннюю сцену и боролся с желанием выскочить и так же встряхнуть Иоганна, как тот встряхнул Фелиситу Теперь он сидел в людской и украдкой поглядывал на молчавшую девочку. Личико ее совершенно изменилось. Она сидела, как пойманная птичка, с ненавистью думающая о руках, связавших ее… У нее на коленях лежал «Робинзон», которого Генрих принес ей на свой страх с книжной полки Натаниеля, но она не читала. Одинокому было хорошо на его острове, там не было злых людей, которые называли бы его мать легкомысленной и дурной женщиной; сияющее солнце играло там на вершинах пальм и на зеленых волнах луговой травы — сюда же через окна с решетками проникал лишь слабый свет, и ни один зеленый листик не радовал взора ни в узком переулке, ни в самом доме. Правда, в комнате был ласточник — единственный цветок, который признавала госпожа Гельвиг, но Фелисита не выносила этих правильных, точно сделанных из фарфора цветков, этих неподвижных твердых листьев, не шевелившихся даже на сквозняке.

Девочка вдруг вскочила. Там, с чердака, открывался, наверное, прекрасный вид, там было солнце и свежий воздух… Как тень скользнула она вверх по каменной лестнице.

Старый купеческий дом был в некотором роде разжалован. В прежние времена он был дворянским гнездом. В его облике было еще что-то честолюбивое, но голубая кровь, заставлявшая биться сердца прежних благородных обитателей дома, давно иссякла.

Передний фасад дома, выходивший на площадь, несколько изменил свой вид, но задние строения, три больших флигеля, остались нетронутыми. Там были еще длинные гулкие коридоры с покосившимися стенами и вытоптанным каменным полом, в которых даже в полдень стояли сумерки. В конце коридоров неожиданно появлялись лестницы, скрипевшие при каждом шаге и приводившие к какой-нибудь таинственной двери, запертой на несколько запоров. Существовали еще глухие, как будто бесполезные уголки с одним окном, через круглые стекла которого, оправленные в свинцовый переплет, на кирпичный пол падал тусклый свет. Везде, где только можно было, красовался герб строителя дома, рыцаря фон Гиршпрунга. На каменных оконных и дверных наличниках, даже на некоторых плитах пола был изображен величественный олень, готовящийся прыгнуть через пропасть. На дверных косяках одного из парадных залов в переднем доме были изображены строитель и его супруга — вытянутые фигуры в берете и чепце.

Фелисита с удивлением смотрела в полуоткрытую дверь, которую она до сих пор всегда находила запертой… Как сильно должно было поглотить чувство мести аккуратную хозяйку, если она забыла о замках и запорах! За дверью был коридор, в который выходили другие двери. Одна из них была открыта, и за ней виднелась кладовая, наполненная старым хламом. В углу к креслу в стиле рококо был прислонен портрет покойной матери Гельвига. Девочке стало жутко от взгляда этих больших, выпуклых глаз, и она отвернулась, но в ту же минуту ее сердечко дрогнуло: сундучок, обтянутый тюленьей кожей, который стоял на полу, был так хорошо знаком маленькой Фелисите! Робко открыла она крышку — наверху лежало голубое шерстяное платьице. Когда-то вечером Фридерика сняла с нее это платьице, и затем оно исчезло, а Фелисита должна была надеть отвратительное темное платье.

Чего только не было в этом сундучке, и какая буря поднялась в душе ребенка при виде знакомых предметов! Они были так нарядны, как будто предназначались для маленькой принцессы, и кроме того — их держала в руках покойница-мать.

С мучительной остротой вспомнила Фелисита то приятное чувство, которое она испытывала, когда мама одевала ее, прикасаясь к ней своими нежными, мягкими руками… Вот и кошечка, вышитая на маленькой сумочке, составлявшей когда-то гордость ребенка. В сумочке было что-то, но не игрушка, как подумала сначала девочка, а хорошенькая агатовая печатка, на серебряной пластинке которой был вырезан тот же величественный олень, который был изображен везде в доме Гельвига. Под гербом было написано: «М.ф. Г.». Эта печать, наверное, принадлежала маме, и девочка взяла ее.

Воспоминания нахлынули на Фелиситу, и многое становилось ей ясным. Она понимала теперь те минуты, когда, проснувшись, видела у своей кроватки отца в куртке, украшенной золотыми блестками, и мать с распущенными белокурыми волосами. Они вернулись с представления, во время которого всякий раз стреляли в бедную маму, а она, ничего не подозревая, смотрела на смертельно бледное лицо матери, стремительно и страстно прижимавшей ее к сердцу…

Одну за другой гладила и ласкала девочка эти вещи и заботливо клала их назад в сундучок, а когда крышка снова закрылась, ребенок обнял руками маленький старый ящик и положил на него свою головку — они были старыми друзьями и были одиноки в этом мире, где для дочери фокусника не было ни пяди родной земли… Через окно проникла струя теплого воздуха и принесла с собой удивительное благоухание… Откуда мог взяться этот аромат? И что это за звуки доносились издали? Фелисита открыла глаза, села и стала прислушиваться. Это не мог быть орган францисканской церкви — богослужение давно окончилось. Более знакомый с музыкой человек и не подумал бы об органе — кто-то мастерски играл на рояле увертюру к «Дон-Жуану».

Фелисита придвинула к окну стол и влезла на него. Четыре крыши образовывали замкнутый квадрат. Противоположная крыша была выше остальных и закрывала тот вид, о котором мечтала девочка. Высокая, слегка покатая боковая сторона этой крыши была покрыта цветами, которые качали разноцветными головками. Насколько могла достать человеческая рука, с устроенной у нижнего края крыши галереи были посажены ряды цветов, а выше до самого гребня крыши вился дикий виноград, ветви которого ползли даже на соседние крыши. Галерея шла во всю длину крыши и казалась удивительно легкой, а между тем на перилах ее стояли тяжелые ящики с землей, где росли пышные кустики резеды и сотни роз.

Белый, довольно грубый садовый стул около круглого столика и стоявший на столике фарфоровый кофейный прибор указывали на то, что здесь кто-то жил. Стены были покрыты плющом, по которому вились настурции, их огненные цветы качались и над стеклянной дверью. Она была приоткрыта, и именно из комнаты неслись звуки, привлекшие ребенка к окну.

Взгляд вниз, на пространство, замкнутое между четырьмя строениями, заставил Фелиситу догадаться, в чем дело. Внизу был птичий двор. Фелисита никогда его не видела, так как Фридерика всегда носила ключ от него в кармане. Но она часто приходила на кухню и сердито говорила Генриху: «Старуха наверху опять поливает свою негодную траву так, что из всех желобов течет!» Негодной травой назывались тысячи цветов, за которыми ухаживала старая дева, и в это воскресенье игравшая светские и веселые мотивы!..

Едва мелькнули в головке эти мысли, как маленькие ножки уже стояли на подоконнике. В этом сказалась вся гибкость детской души, в увлечении чем-нибудь новым способной в одно мгновение забыть все страдания и горе. Фелисита лазила, как белка, а пробежать по крышам было для нее пустяковым делом. Правда, оба желоба на крыше поросли мхом и казались довольно ветхими, но они, во всяком случае, не могли бы сломаться и их нельзя было и сравнивать с тем тонким канатом, на котором на глазах Фелиситы танцевала девочка гораздо младше ее. Фелисита выскользнула из окна и, сделав два шага по крыше, очутилась уже в желобе, затрещавшем под ее ногами. Затем девочка влезла на более высокую крышу, перескочила через перила и уже стояла с горящими щеками и блестящими глазами среди цветов.

Фелисита робко смотрела через стеклянную дверь, быть может никогда еще не отражавшую детского лица. Плющ пророс через крышу и продолжал виться в большой комнате. Обоев совсем не было видно, но в маленьких промежутках среди зелени выступали кронштейны, на которых стояли большие гипсовые бюсты — целое собрание серьезных, неподвижных лиц, резко выделявшихся на темной зелени. Ветви плюща обвивали эти бюсты зеленым облаком и висели на окнах, через которые видна была вдали пестрая осенняя зелень на хребте горы и желтовато-серые полосы сжатых полей.

Под окнами стоял рояль, за которым сидела старушка, одетая совершенно так же, как вчера, и ее нежные руки с силой ударяли по клавишам.

Маленькая Фелисита тихо вошла. Почувствовала ли старушка близость человека или услышала шорох, но она внезапно перестала играть и ее большие глаза устремились поверх очков на ребенка. Легкий крик сорвался с ее губ, она сняла дрожащей рукой очки и поднялась, опираясь на рояль.

— Как ты попала сюда, дитя? — спросила она неуверенным голосом.

— Через крыши, — ответила, испугавшись, девочка.

— Через крыши?… Это невозможно! Пойди покажи мне, как ты шла.

Она взяла девочку за руку и вышла с ней на галерею. Фелисита указала на слуховое окно и на желобы. Старушка в ужасе закрыла лицо руками.

— Ах, не пугайтесь! — сказала Фелисита своим милым голоском. — Право же, это было нетрудно. Я лазаю как мальчик, и доктор Бём всегда говорит, что я легкая, как перышко, и что у меня нет костей.

Старая дева опустила руки и ласково улыбнулась. Она провела девочку назад в комнату и села в кресло.

— Ведь ты маленькая Фея, да? — спросила она, притянув Фелиситу к своим коленям. — Твой старый друг Генрих рассказывал мне сегодня о тебе.

При имени Генриха девочка вспомнила о своем горе. Щеки ее покрылись ярким румянцем; ненависть и скорбь провели вокруг маленького рта резкие черточки, которые совершенно изменили выражение ее лица. Эта внезапная перемена не укрылась от старой девы. Она ласково приблизила к себе лицо девочки.