«Проклятие на всю вашу касту!» — По лицу португальца пробежала горькая, мрачная ухмылка; рука его судорожно сжалась, и он взмахнул ею в воздухе, но этот самый жест пробудил в нем воспоминание о таком же движении, которым когда-то выбил медные монетки из рук хилого ребенка, предлагавшего их ему в простоте своего детского бесхитростного сердца… И в его воображении возник милый образ девушки с распущенными волосами, сказавшей ему со своей доброй улыбкой и с серьезно-простодушным взглядом: «Дурное время миновало».

Поднятый кулак его разжался, и рука поднялась к глазам, как бы защищая их от солнца.

Он не заметил, как кончилась музыка, как общество вышло на прогулку и как чья-то рука опустилась на его плечо.

— Ну, что, мой милый Оливейра? — Это был министр.

При звуке его голоса португалец отступил назад, точно рука, прикоснувшаяся к нему, была из раскаленного железа. Он выпрямился, принял свой обычный величественный вид и измерил гордым взглядом с головы до ног изволившего пошутить худощавого господина.

— Что вам угодно, Флери? — спросил он, не украшая фамилии титулом.

Щеки министра вспыхнули бледным румянцем, а широко раскрытые глаза метнули гневную искру; по лицам окружающих его кавалеров пробежало что-то вроде злорадства. Все они были ставленниками министра, и при всем чванстве своими старинными, аристократическими именами эти господа без всякого видимого неудовольствия терпели, когда всемогущий министр в разговоре с ними игнорировал их сословные атрибуты, между тем как «ваше превосходительство» в их устах было нераздельно с именем барона Флери, все равно как «светлость» с достоинством князя. У них хоть и скребло на сердце, но они, несмотря на это, любезно улыбались, ибо его превосходительство, случалось, был в добром расположении и доступен иной просьбе… Но в эту минуту коса нашла на камень.

Однако министр не доставил им удовольствия дальнейшим выражением своего недоумения, так как его превосходительство никогда не замечал оскорбления, отомстить за которое тотчас же было не в его власти. Он не понял ответа и с достойным удивления спокойствием предложил руку смущенной этой сценой графине Шлизерн.

Князь под руку с баронессой, не обратив на них внимания, прошел мимо и жестом пригласил Оливейру идти с ним рядом, и, в то время как общество медленно продвигалось по тенистой аллее, с заметным любопытством расспрашивал португальца о его бразильском отечестве. Все молча прислушивались, ибо рассказ был очень интересен. Первое впечатление, произведенное этим чужестранцем как человеком, находящимся постоянно настороже, совершенно исчезло. Дамы были очарованы звучностью его голоса, а у иного барина, не имевшего ничего, кроме своей придворной должности и связанных с ней незначительных доходов, просто кружилась голова при описании железных рудников и громадных заводов, которые при правильно организованном производстве должны были приносить португальцу колоссальный доход.

На вопрос князя, почему он оставил Бразилию и избрал именно Тюринген своим местопребыванием, Оливейра с минуту помолчал, затем твердо, с совершенно особым выражением, хотя голос его звучал несколько странно и загадочно, отвечал, что причины этому он сообщит его светлости при особой аудиенции.

Министр с изумлением поднял глаза, его настороженный взгляд остановился на профиле португальца, и, хотя в эту минуту князь назначил ему аудиенцию, всякий мало-мальски знакомый с «лицами» министра наверняка понял, что день, когда должна состояться «особая аудиенция», никогда не наступит.

По ту сторону садовой решетки князь остановился под тенистыми кленами и стал смотреть на строящееся здание довольно значительных размеров, отстоящее от Нейнфельда на некотором удалении. Оно было уже на стадии завершения; на верхней балке лесов сидел человек и прикреплял к ним, по здешнему обычаю, ель, на верхушке которой развевались пестрые ленты.

— Да это просто небольшой замок, — удивился его светлость. — Что это, приют для бедных детей?

— Я построил его для сирот, ваша светлость.

— Гм-м… Боюсь только, что эти бедняжки, раз войдя туда, не захотят выйти, да оно и понятно, — заметил один из кавалеров.

Графиня Шлизерн предостерегающе подняла палец.

— Только не балуйте их, добрейший господин фон Оливейра, — сказала она. — Я предостерегаю вас единственно в целях гуманности. Повышая их умственный уровень, удержаться на котором они не смогут по своему прирожденному положению, люди делают очень несчастным этот класс.

Темные глаза Оливейры с сарказмом остановились на лице гуманной дамы.

— Почему же это «прирожденное состояние», или, другими словами, нужда, нищета и лишения должны быть причиной, по которой все ныне угнетаемое должно оставаться таковым навсегда? — спросил он. — Разве эти люди не такие, как мы? Получив правильное воспитание и направление, они застрахованы уже одним этим от того, что вы, сударыня, называете «прирожденным состоянием»… Да и к тому же, скажу я далее, в Нейнфельде они всегда будут иметь хлеб и кров, если позже не захотят искать счастья в другом месте.

Никто не возразил против такого прямого обвинения. Князь отправился далее, без следа неудовольствия на худом лице, которое, вероятно, сейчас очень желала увидеть графиня Шлизерн. Она была одной из тех энергических женщин, которые привыкли, чтобы их слова принимались без возражений, и за свое однажды выраженное мнение держались тем упорнее, чем неожиданнее встречали противоречие.

— Без сомнения, сооружая это здание, вы имели за образец наши знаменитые евангелические приюты? — снова обратилась она после небольшой паузы к португальцу.

— Не совсем, — возразил он спокойно. — В основном принципе я совершенно расхожусь с ними, ибо не хочу касаться вероисповедания. У меня, например, там будет четверо еврейских детей-сирот двух отличных работников.

Точно электрическая искра пробежала по всему дамскому обществу.

— Как, вы принимаете евреев? — сорвалось одновременно с нескольких прекрасных уст.

Впервые строгое, суровое лицо чужестранца осветилось веселой усмешкой.

— Вы, вероятно, считаете евреев за особенных избранников неба, которые должны не так сильно чувствовать голод и жажду, как христиане? — спросил он.

Дамы, которых португалец окинул проницательным взором, опустили глаза.

— Те два работника-еврея горячо просили меня перед смертью не отчуждать детей от веры их отцов, — продолжал он уже серьезным тоном. — Я уважаю их последнюю волю и не допущу, чтобы детей перекрестили.

— О боже, — графиня Шлизерн была раздосадована. — Неужели еще недостаточно этой преступившей границы веротерпимости, которой пропитан воздух нейнфельдской долины? Там протестантский духовник без устали твердит: «Любите друг друга», нимало не заботясь о том, к кому он обращается — к туркам, язычникам или евреям, а вы… Ах, извините, я забыла, как португалец, вы, вероятно, католик?

Веселое выражение все еще было в глазах Оливейры.

— А, вы желаете знать мое вероисповедание, графиня? — насмешливо спросил он. — Извольте. Я твердо и непоколебимо верую в мое призвание как человека, которое налагает на меня обязанности быть полезным моим ближним, насколько это в моей власти… Что же касается того протестантского духовника, то я просил бы вас быть осторожнее в вашем приговоре — человек этот истинный христианин.

— В этом мы вполне уверены, — проговорил министр любезно и вместе с тем язвительно; веки его опустились, и все лицо дышало презрением. — Но он жалкий проповедник, и его болтливое изложение веры пастве, ищущей утешения, возбуждает ее неудовольствие. Мы были вынуждены удалить его с кафедры.

Эти слова имели целью уколоть португальца и оказали желаемое действие: смуглое лицо его вспыхнуло, а обычная величественная сдержанность, казалось, изменила ему в эту минуту.

— Очень хорошо знаю, — проговорил он, все же овладевая собой, — его превосходительство действовали из лучших побуждений. Но, несмотря на это, я позволил бы себе обратиться к благосклонности его светлости и просить, чтобы обстоятельство это было рассмотрено еще раз… При более близком ознакомлении с делом все объясняется единственно желанием одной властолюбивой женщины и некоторых рабочих, выгнанных с завода за лень и нечестное поведение.

— В другой раз, милый господин Оливейра! — заговорил быстро князь, замахав руками.

Его маленькие тусклые глазки с беспокойством смотрели на министра, вся фигура которого выражала глубокое негодование.

— Я здесь отдыхаю, — продолжал он, — и убедительно должен вас просить не упоминать о делах! Расскажите лучше о вашей чудесной Бразилии.

Португалец снова пошел рядом с князем.

— Удаление этого неисправимого мечтателя-священника — одно из ваших лучших мероприятий, ваше превосходительство. Этот факт будет украшением летописи нашей страны! — торжественно произнесла графиня Шлизерн, обращаясь к министру. Последнее слово, несомненно, должно было остаться за ней, и оно предназначалось единственно для ушей Оливейры.

Человек этот стоял словно среди потревоженного роя ос, которые жужжали над его головой. Но голова эта сейчас сидела на его могучих плечах величественнее, чем когда бы то ни было.

В голосе Оливейры проглядывала насмешка, когда он рассказывал князю о великолепии бразильских бабочек и о драгоценных породах деревьев, о топазах и аметистах, найденных в его собственных владениях в значительном количестве. Разговор снова принял тот невинный характер, который единственно и был уместен на этой тощей почве, способной производить лишь жиденькое растеньице, которое называется «не тронь меня».

Глава 20

Дамы решили было покататься по озеру, однако князь, погруженный в разговор с Оливейрой, не останавливаясь, продолжал идти по дороге, которая вела к Лесному дому. Дамы шли за ними, повинуясь очарованию голоса рассказчика. Войдя в лес, они сняли шляпы и стали украшать цветами свои прически. Как невинны казались эти создания в своих белых одеждах, с полевыми цветами в волосах, а между тем эти детские, простодушные на вид сердца были в совершенстве вышколены согласно феодальным правилам. От остального, неприспособленного к придворной жизни человечества их отделяла бездна льда и равнодушия.

Когда общество остановилось на лесной полянке, хорошенькая молодая дама, жена одного из придворных, украсила гирляндой шляпу своего супруга. Князь заметил это и протянул, улыбаясь, свою шляпу. Это стало сигналом ко всеобщему увенчанию. Дамы порхали, словно бабочки, и рвали цветы. Много было шуток и смеха — невиннее и наивнее не могли быть и деревенские дети в лесу.

Португалец повернулся спиной к этой суматохе и, отойдя в сторону, остановился перед отлитым из металла бюстом принца Генриха, изучая, как казалось, с большим интересом покрытую ржавчиной княжескую голову.

То, на что не решилась ни одна из молодых дам в отношении такого сурового человека, как Оливейра, не замедлила исполнить красавица фрейлина. Она тихо подошла к нему и со страстно умоляющим и в то же время застенчивым видом протянула ему свою узкую белую руку с цветами. Это, конечно, должно было вызвать улыбку на строгих устах и осветить приветливым светом строгий взор, но ничего подобного не случилось: бронзовое лицо не изменило своего выражения, хотя португалец с безупречно рыцарским поклоном снял шляпу и протянул ее молодой девушке. Она побежала к группе дам, и он медленно последовал за ней. Все общество находилось на средине луга, и с этой точки легко просматривались все темные аллеи парка.

Шляпа Оливейры переходила из рук в руки, каждая из дам украшала ее цветком, наконец она очутилась в руках баронессы Флери. Улыбнувшись португальцу, она прикрепила к ней великолепные лазоревые колокольчики и намеревалась возвратить шляпу хозяину, как вдруг остановилась и стала прислушиваться. Мгновенно смолкла болтовня, и среди всеобщего безмолвия послышались глухо раздававшиеся удары копыт мчавшейся во весь опор лошади. Уж не испугалось ли чего животное? Не успела мысль эта мелькнуть в голове присутствующих, как по грейнсфельдской дороге действительно промчалась лошадь. Ее спину, точно легкое летнее облачко, обвивало белое женское платье, и над высоко поднятой головой животного развевались распущенные каштановые волосы. Золотистые лучи солнца, проникавшие кое-где между вершинами, бросали пятна на коня и всадницу, и это делало прекрасным и без того поразившее всех явление. Дамы с криком бросились врассыпную.

— Боже мой! — Князь был испуган.

Баронесса Флери, как обезумевшая, простерла вперед руки.

— Воротись, Гизела, я заклинаю тебя! — баронесса была вне себя. — Я не могу этого видеть! Страх убьет меня!