Гаккельн и Михаэль-Мишка крепко обнялись. Затем Эрику подсадили в дормез, Михаэль-Мишка вскочил следом, дверца захлопнулась.

Постояв на дороге, пока не стих стук копыт, Гаккельн вернулся в дом. Время было такое, что и спать уже расхотелось, и вставать рано. Он опять сел за стол, зажег и вставил в подсвечник новую свечу, но читать не стал, а некоторое время глядел на портрет, висевший на противоположной стенке, словно бы мысленно с ним беседовал.

Сам Гаккельн уже утрачивал понемногу сходство с портретом – появились морщины и высокие залысины, соответствующие возрасту, да еще брови, волоски которых сделались толстыми и жесткими, поседели, пошли в рост и нависали бы над глазами, как бахрома, если бы не фрау Минна с маленькими ножницами. А вот в лице Эрики сходство виделось несомненное – те же волосы с легкой рыжинкой, те же широко расставленные темные глаза и вздернутый нос; настоящее фамильное сходство, с которым бессильно сладить время.

Этот поясной портрет изображал молодого мужчину, одетого так, как одевались больше сотни лет назад при герцоге Якобе: в колет с пышными рукавами и роскошным кружевным воротником, под которым поблескивала вороненая кираса. Волосы его, мелко завитые, падали на плечи, а под локтем, словно для опоры, был небольшой щит – разумеется, с гербом. Герб был на удивление прост – три скрещенные сабли, не меча и не шпаги, а именно сабли, причем такой формы, что кавалерист был бы сильно озадачен: массивное лезвие короче обычного, зато гарда велика и прочна. Кавалерист решил бы, что мазила, которому велели нарисовать герб, совершенно не разбирается в оружии – и ошибся бы, потому что как раз сабли художник изобразил на удивление точно.

Просто это были абордажные сабли. А курляндский дворянин на картине, Эбенгард фон Гаккельн, служил своему герцогу на море, капитаном небольшого, легкого и послушного рулю трехмачтового фрегата «Артемида», построенного на либавской верфи по образцу дюнкеркских. Над этим судном развевался особенный флаг – черный краб на красном поле. И от португальского побережья до мексиканского он был отлично известен мореходам. Под этим флагом рыскали в поисках хорошей добычи курляндские пираты.

Глава 2

Ночная дуэль

Княгиню ждали. Стоило из-за угла появиться паре скороходов, как дежурившие у ворот парнишки засвистели в жестяную дудку, подняли переполох. Когда экипаж, покачиваясь на ухабах, подъехал, ворота были уже распахнуты, слуги с фонарями стояли во дворе.

– Ваше сиятельство, извольте!

Ее сиятельство оперлась о руку дворецкого и вышла на мощеный пятачок перед крыльцом.

– Погоди, Семеныч, дай воздуху дыхнуть. Какая дура в карету с курильницей лазила? Вонищу развели! Дознаюсь – на хлеб с водой посажу.

Дворецкий благоразумно промолчал. Сама же княгиня треть его дня жаловалась, что в экипаже неприятный запах откуда-то взялся, словно мышь подохла или, Боже упаси, крыса. И ничего удивительного – в таком сооружении много всяких щелей и закоулков, есть где крысам плодиться.

– Тоска… – сказала, немного помолчав, княгиня. – В Москву хочу. Там хоть сады, сейчас травой скошенной пахнет… ей-богу, укачу в Москву…

Летняя ночь в столице была далеко не столь ароматна. Сирень, высаженная во дворе, отцвела, а от Фонтанки тянуло какой-то сомнительной вонью.

– Ваше сиятельство, госпожа Егунова дожидаться изволят.

– Как? И ты молчишь, дурак? Кой час било?

– Третий, ваше сиятельство.

– Вот ведь реприманд… И что – где она? Как она?

– В малой гостиной на диванчике прилечь изволили. С ними там Ирина Петровна, да они с собой особу дамского пола привезли, в карты играют.

– В третьем часу? Пусти, что встал на дороге?

Княгиня подхватила юбки и с девичьей прытью взбежала по ступенькам. Вдруг обернулась:

– Коней не выпрягать! Я сейчас эту вертихвостку домой отправлю.

Заспанные сенные девки, что вышли ей навстречу в ожидании приказаний, вразнобой кланялись; она, не обращая на них внимания, спешила к лестнице; ее пышные букли немного развились, растрепались, а наколка из кружев и лент, венчавшая высокую прическу, покосилась.

– Ирина Петровна, ступай сюда, прими веер, прими серьги – все уши оттянули! – звала княгиня, и ее верная казначейша тут же выбежала навстречу из малой гостиной.

– Каково играть изволили, матушка? – спросила она, низко присев.

– Отменно! Государыня за свой стол усадила, я браслеты проиграла, те, что князь к именинам подарил, помнишь? А фаворит мне под честное слово китайские каминные вазы проиграл, завтра пришлет. Браслетов-то у меня – полные укладки. А вазы такие – одни на всю столицу! Где Авдотья?

– Задремать изволили Авдотья Тимофеевна.

– Как же быть? Может, не трогать ее, пусть уж до утра поспит?

– И я, матушка-княгиня, того же мнения.

Княгиня Темрюкова-Черкасская и ее казначейша были ровесницами, и это сильно Ирину Петровну беспокоило: непонятно, как себя вести и как одеваться. Наденешь темное, причешешься гладенько – княгиня расстроится: неужто и я такая ж старуха? Нацепишь кружева, подрумянишься – княгиня опять же расстроится: дура-Иринка моложе меня глядится!

– Или разбудить, раздеть, уложить в кровать? Что ж спать-то одетой, нечесаной да и напудренной? Чай, не фрейлина на дежурстве.

– И я, матушка-княгиня, того же мнения.

– Зови девок, пусть меня разденут. И вот что… спустись-ка во двор да отвори калитку… поняла?

– Как не понять, матушка-княгиня!

– И сразу – ко мне. Книжку дай, пусть сидит, ждет…

Отдав это, самое важное сейчас, распоряжение, княгиня поспешила в малую гостиную.

Особу дамского пола она знала – это была дальняя родственница и воспитанница Авдотьи Тимофеевны Егуновой, Наталья, девица молчаливая, норовистая и при том богомольная, без всякой склонности к девичьим утехам – как запрется в своей комнате с душеполезными книжками, так не дозовешься, а как выпросится в храм Божий, так и выберет тот, где службы самые длинные, по пять, по шесть часов там пропадает. Сейчас она сидела за карточным столиком и глядела на разложенные карты с истинной ненавистью. Одевала ее Авдотья, впрочем, прекрасно – все надеялась, что сыщется жених. Но женихи этакое сокровище за семь верст обходили.

Сама госпожа Егунова, дама лет тридцати семи, а на вид – чуть ли не сорока пяти, лежала на диванчике, но не спала – услышав стук княгининых каблучков, приподнялась на локте.

– Лизетта, я уж не чаяла дождаться! – воскликнула она. – Присядь сюда, Лиза, послушай, я что выдумала – для Катеньки нужно взять женщину из воспитательного дома. Там надзирательницы опытные, а я приличное жалованье положу. Ты хороша с господином Бецким – пусть велит выбрать мне опрятную, добросердечную, и тогда мы поселим их вдвоем в Царском Селе, чтобы удобно было навещать…

– Угомонись, Авдотья, – отвечала на это княгиня. – Тебе вредно беспокоиться, а ты все что-то выдумываешь. Пусть сперва ее привезут, тогда поглядим. Может, она и не безнадежна.

– Она, голубка моя, и по-русски-то, я чай, ни словечка не знает…

– Погоди, сейчас девки меня расшнуруют.

Но гостья не унималась.

– Дня три всего осталось, или четыре, если от дождя дорогу развезет. Я узнавала – до Митавы верст семьсот. А Бергман обещал поторопиться. Что, коли они быстро управятся? Что, коли уж завтра Катеньку привезут?

Княгиня только вздохнула.

Госпожа Егунова была отдана замуж шестнадцати лет за человека чуть не вчетверо ее старше. Казалось бы, молодая жена, проникнувшись отвращением к старому супругу, вскоре заведет себе амантов в должном количестве. Однако они подружились, Артемий Петрович баловал и ласкал свою Дунюшку, ни в чем ей не делая отказа, звал своей пышечкой и пампушечкой, своим жирненьким купидончиком, и страстно желал, чтобы она ему нарожала детей. Первая его супруга оказалась бездетной, вторая принесла в приданое какую-то загадочную хворь – младенцы рождались, да не заживались на свете. Артемий Петрович, глядя на кругленькую и румяную жену, надеялся, что эта родит здоровых малюток. Он не хотел оставлять свое огромное богатство зловредной родне.

В девятнадцать лет Авдотья Тимофеевна родила дочку. Радость в доме была невозможная – все говорили втихомолку, что грешно так радоваться. И точно – не к добру вышло, годовалое дитя пропало. Несколько дней спустя в особняк Егуновых было доставлено гнусное письмо: коли не станете выдавать ежемесячно некоторую сумму, то дитя к вам вернется – мертвым. Артемия Петровича разбил удар. С большим трудом распорядился он исполнить просьбу похитителей.

Полиция сбилась с ног, но выследить, куда переправляются деньги, сыщикам не удалось. Казалось бы, чего уж проще – сверток с монетами оставляется вечера на паперти известного храма, причем главное условие – что деньги должны быть замотаны в холстину. Вокруг храма спрятаны соглядатаи, они не спят до утра, а наутро свертка-то и нет! Или, ежели возле него ставится фонарь, сверток остается на месте, зато приходит гневное послание с угрозой, что дитя и трех дней не проживет, коли Егуновы вздумают устраивать ловушки.

Впоследствии докопались до правды – деньги забирала ученая обезьяна, приходившая по верхушкам деревьев. Зимой злоумышленники ее наряжали в черный теплый кафтанчик и штаны.

Авдотья Тимофеевна выхаживала больного мужа и страстно мечтала о другом ребенке, но это было невозможно. В свете она бывала редко, еще больше раздалась вширь, подурнела, да еще прицепилась к ней сердечная хворь – вдруг как забьется, как затрепещет, и вот уж дышать нечем. Так прошло около пятнадцати лет. Наконец Артемий Петрович умер. Когда прочитали завещание, оказалось, что большая часть его богатств оставлена дочери, буде дочь найдется – то опекуншей при ней быть Авдотье Тимофеевне и распоряжаться деньгами по своему усмотрению. А буде не найдется – то пусть уж имуществом распоряжается жена до самой своей смерти, как ей угодно. Родне же – шиш с маслом: которому – табакерка, которому – мебель с чердака.

В сущности, госпожа Егунова осталась богатой вдовой и могла бы уже согласиться на второй брак. Но она отвыкла быть женой, а привыкла быть сиделкой. В этом нашла она свое призвание – и то, что для других матерей стало бы неизбывным горем, ей казалось радостью: она уже мечтала возиться с беспомощной дочерью, учить ее, праздновать крошечные успехи.

А вот княгиня Темрюкова-Черкасская, три года назад овдовевшая, не представляла жизни своей без мужского внимания. Оба ее сына уже служили, делали карьеру, не требовали ежедневной заботы, и она полагала еще немного побыть красавицей на выданье, общей любимицей, а потом вступить в законный брак с достойным человеком. Ей уж и государыня изволила намекать, что сама посватает и на свадьбе у нее спляшет русскую, как же отказаться?

С самого того дня, как за немалые деньги Авдотья Тимофеевна вызнала наконец, куда увезли ее единственную дочь, украденную из колыбели еще младенцем, от нее спасу не было – о том лишь и толковала. Помог в этом деле надежный человек, которого по просьбе княгини предоставил ей петербуржский генерал-полицмейстер Чичерин; это был именно тот, кто мог тайно побывать в Курляндии и собрать все сведения, потому что сам происходил из тех краев. Звали его Августом Бергманом, он служил в полиции со времен Девиера и уже тогда был далеко не юноша. Сейчас, выйдя в отставку, он брался выполнять всякие заковыристые поручения.

Когда Бергман вернулся и доложил, что похищенное дитя живет под Добельном в небольшой усадьбе и содержится взаперти из-за помутненного сознания, так что даже соседи ничего о девице не знают, слез пролилось много. Княгиня насилу уговорила подругу не мчаться самой в Курляндию. Но Авдотья Тимофеевна твердо решила забрать к себе дочь и командировала в эту экспедицию Бергмана и еще четырех молодцов, которых он ей представил и за честность их поручился.

Теперь она ждала их с огромным нетерпением и даже сама немного тронулась рассудком от этого ожидания. Княгиня, которую происхождение и положение обязывали постоянно бывать при дворе, уж не знала, как быть – она приезжала довольно поздно, на следующий день должна была появляться хотя бы к обеду, свежей и причесанной к лицу, да и на ночь у нее имелись свои планы. Однако оставалось всего несколько дней потерпеть – и она смирилась.

– Что ты предпримешь, когда Катеньку привезут? – спросила княгиня. – Будешь ли преследовать своих злодеев? Ведь сколько денег они у тебя и у покойного Артемия Петровича вытянули!

– Преследовать надо, – неуверенно ответила подруга и пожала полными плечиками. – Непременно надо, и я государыне в ноги брошусь… их надобно судить – и в Шлиссельбург!.. Вот погляди – не из-за них ли?

Она приподняла кружевную наколку и показала княгине седину на виске.