В два шага сокращаю расстояние между нами и сгребаю нахохлившуюся Печеньку в охапку. Она вцепляется пальчиками в мои плечи и тихо всхлипывает. Вот только слез мне не хватает.

— Кать, только не реви, пожалуйста. Я жив-здоров, как видишь.

Она кивает и трется носом о рубашку. Отлепляется от меня. Я смотрю внимательно. Нос покраснел, глаза воспалены. Давно ревет, дуреха.

— Ууу, – протягиваю, щелкнув ее по носу, – да тут полный аллес капут. Что это вы, принцесса, вздумали рыдать почем зря?

Лишь плечами пожимает и улыбается виновато. Свалилась же на мою голову. Качаю головой. И вот как оставлять ее одну? Надо Плаху попросить, чтоб присмотрел.

— Садись давай, буду чаем тебя поить, – усаживаю ее на кровать, наливаю из термоса чай – Плаха озаботился, спасибо ему, – впихиваю в маленькие ладошки алюминиевую кружку. Сажусь рядом, и она тут же придвигается ближе. Обнимаю ее за плечи. Утыкаюсь носом в черные кудри, слушая, как она пьет чай маленькими глотками и каждый раскатывает во рту, наслаждаясь, оттягивая момент расставания. И не знает, как начать разговор. Чувствую, как напряжена ее спина. И страхом пахнет.

— Кать, ничего не бойся, – улыбаюсь, когда она вскидывает голову и в ее синих глазах немой вопрос. — Ты когда боишься, пахнешь горьким шоколадом.

А когда улыбается – вишней. Чуть кислой, но такой сочной, что невозможно оторваться. И лезешь на самую верхушку за самой спелой, почти черной.

Улыбаюсь шире странной ассоциации, а Печенька смущается.

И румянец заливает ее щеки, а пальчики дрожат. Перехватываю ее ладони, сжимаю в своих.

— Все будет хорошо, слышишь?

А она высвобождает ладони, ставит кружку на тумбочку рядом, касается кожаного браслета на моем запястье.

— Я боялась, что ты его выбросишь, – и голос дрожит.

— Никогда, – почти клятва.

— А это что? – под браслетом вязь иероглифов.

— Художник один наваял, на удачу, – вот только после суда я с ним так и не увиделся больше. Среди заключенных слушок прошел, что зарезали художника. Всякое бывает, но слухам я не верю.

— А там, – смотрит на мой пах и тут же отводит взгляд, – тоже есть татуировка? Или ты меня обманул?

Смеюсь хрипло. Вот что за девчонка? Не Печенька, а якорь в заднице.

— А ты у Лили спроси, — поддеваю, наблюдая за ее реакцией, – она…

Но договорить не успеваю – Катя слетает с кровати, упирает руки в бока и смотрит воинственно.

— Почему? – почти кричит, синие глазищи сузились и потемнели. А я теряюсь от ее злости. Никогда не видел ее такой. — Почему ей можно, а мне нет?! В конце концов, это моя татуировка! И ты тоже. Мой!

Так, картина Репина «Приплыли». И чего это за закидоны?

— Я не понял, это чего сейчас было? – встаю медленно, а Печенька отступает, смотрит исподлобья. — Что за наезды, Печенька? — сам, впрочем, тоже хорош. Нашел кому предлагать такое, идиот. Хоть и пошутил, но все равно придурок. А Катька тоже хороша, отношения выяснять вознамерилась на ровном месте. — Ты часом не заболела? Или может хочешь, чтобы к моим пяти годам еще столько же припаяли за растление малолетних? – и сам не понимаю, почему злюсь. Но ярость холодит кожу, острыми иголками протыкает тело, как будто татуху набивают.

Она раскрывает рот и тут же закрывает, роняет безвольно руки, опускает голову.

— Я тебе совсем не нравлюсь, да?

Вот же ж…

— Катя, послушай меня очень внимательно, – двумя пальцами приподнимаю ее подбородок, заставляя смотреть на меня. Глаза сверкают синевой и слезами. — Я очень тебя люблю, ты самый родной человек на этой планете. Моя сестра. Мой друг, – вздыхаю, ощущая себя полным кретином. Лучше бы в армию свалил, честное слово. — Мое сердце и мой оберег. Я за тебя душу продам и жизнь, если понадобится. Но моя невеста Лиля. И когда я вернусь, то обязательно женюсь, потому что так происходит между мужчиной и женщиной. Они создают семью, заводят детей. Боже, Печенька, ну ты же взрослая умная девочка. Ты же все понимаешь. Ведь понимаешь? – она слабо кивает, но почему-то слабо верится в ее честность. И что-то внутри сжимается больно. — И я хочу, чтобы ты веселилась, дружила с одноклассниками, начала бы встречаться. А то такая красота бесхозная, – пытаюсь говорить веселее. Она чуть улыбается. Вот и славно. — Только ты гляди там, а то парни всякие бывают. Но если кто обидит – ты Егору говори сразу. Пока меня нет. Он…

— Можно я тебе писать буду?

— Нет, – слишком резко отвечаю и вижу, как слезинки скатываются по щекам. — Все, свидание окончено. Уходи давай.

Стучу в дверь надзирателю. Лязгает замок. Катя переступает порог, оборачивается.

— А я все равно буду!

Дверь захлопывается, а я стою и смотрю туда, где еще мгновение назад стояла Печенька. И образ не идет с головы. И слова цепляются в памяти надолго. Помогают выжить в трудовых буднях колонии. И я сам не замечаю, как каждый день жду ее письма. Не Лилькиного, а ее. И радуюсь, как ребенок, когда на примятом конверте детским почерком выведено ее имя.

Письма приходят каждую неделю, пахнут жизнью и свободой, а еще Катькой, ею особенно. Наверное, я начинаю сходить с ума, потому что каждый конверт пахнет по-разному. И по этим запахам я улавливаю ее настроение. Представляю, как она рассказывает, что в очередной раз поссорилась с отцом, и оттого конверт пропитался горьким запахом. Или как радуется новой конной прогулке с братом, и бумага хранит кисловатый аромат вишни. Я представляю и не читаю ни единого письма. Не могу. Раз в месяц отправляю их Плахе. Он сохранит.

Ночи сменяются днями. Весна зимой. Уныло и серо. И вроде жизнь течет своим размеренным чередом. И как-то все сложилось относительно нормально. Если бы не визиты графа. Он приезжает раз в месяц. Надменная сволочь. И смотрит в глаза, выворачивает одним взглядом. И выдержать его почти невозможно. Но тюрьма делает невозможное: ломает похлеще графа и возрождает вернее феникса. Меня залатала, как старое лоскутное одеяло. И я впервые не отвожу взгляд. Надоело бояться. Граф лишь усмехается понимающе.

А ночью – «перо» в бок. И только чудом по касательной. Итогом: неделя в больничке, новый срок за убийство сокамерника и дикое, сводящее с ума желание сбежать.

Идеальный план побега, вынашиваемый несколько месяцев, так и остается в моей голове. Следователь сообщает, что обвинение в убийстве с меня сняли. Следствие вполне устроило заявление начальника колонии, что Муха, едва меня не зарезавший, вспорол себе брюхо. Экспертиза данное заявление подтвердила, дело закрыли. Я сбит с толку. Чего хочет Ямпольский? То в преемники прочит, то в тюряге закрывает, то почти убивает, то от срока отмазывает. Не улавливаю я суть его игры. А в том, что все это игра – никаких сомнений. Любит граф позабавиться чужими судьбами. Хочет состряпать из меня себе подобного? Не выйдет. А вот взрастить достойного противника – запросто.

Помогает Плахин адвокат, вовремя разруливший патовую ситуацию с моей учебой. Со скрипом, но мне позволено получить высшее образование, отбывая срок. И я принимаюсь грызть гранит науки. Экономика, менеджмент, банковское дело – в моей камере не переводятся книги. Карандашом исписанные тетради, формулы, схемы, законы. Я учусь ночами. Днем работаю, не забывая тренироваться, сбрасывая напряжение и злость. Некоторые уже прозывают библиотекарем, другие очкариком, потому что зрение посадил нещадно, зубря темы с фонариком под одеялом. Местные врачеватели очки прописали с пластмассовыми стеклами, от которых больше вреда, чем пользы. Но за неимением ничего лучшего – довольствуюсь тем, что есть.

Но одно прозвище прилепилось верно и основательно. А всему виной Катькина татуха на внутренней стороне бедра: мотылек на острие японского меча. Ее дурацкая идея, как клеймо, которое не сумел поставить Ямпольский. Катька смогла, а мужики «спалили» в душевой. Поначалу ржали. А когда я стал драться до крови и сломанных ребер, насмехаться перестали, зауважали вдруг и стали называть Самураем.

Граф прекращает свои визиты, что радует и напрягает. Задумал очередную подставу? Теперь не страшно. Теперь мне будет, чем ему ответить. Никогда не думал, что можно зарабатывать, сидя за решеткой. Не гнить, а быть полезным, правильно использовать свой талант и обрастать связями на воле. Финансовый консультант – сплошной официоз в каждой букве, а по факту просто подсказываю, кому куда и сколько вложить денег повыгоднее. Даже без диплома я могу просчитать, куда стоит вложить деньги, чтобы получить прибыль, а когда их просто необходимо забрать, чтобы не разориться. С первых строк понимаю, какой бизнес-план полная туфта, а какой принесет неслабую прибыль. А порой даже из пустышек взращивались гениальные идеи. И переделывал наново заведомо убыточные бизнес-планы.

— Талант, господа, – отшучиваюсь я, хлебая баланду, когда меня спрашивают, как мне удается срубать такое бабло с сильных мира сего и мира по ту сторону колючки, – талант и никакого мошенничества.

Мозги работали на полную катушку и это здорово отвлекает от поганых мыслей и отсутствия свиданий. Почти за два года Лиля не приезжает ни разу. Плаха говорит, да и она сама писала, что ей не дают свиданий, потому что она мне никто. Зато Печенька приезжает дважды. Один раз ее Марк привозит. Второй – Плаха. Я от свиданий отказываюсь. И в окно больнички смотрю, как она, ссутуленная и расстроенная, выходит за территорию. Красивая до невозможности. Еще по-детски нескладная, но с каждым годом становится только краше. Взрослеет, хорошеет. Скоро от мужиков отбоя не будет. На этой мысли я зависаю и долго не могу отделаться от ощущения неправильности собственных мыслей и необоснованной злости. Видать сказывается отсутствие секса, потому что уже вечером я остро жалею, что не захотел побыть с ней наедине, обнять, вдохнуть ее запах, почувствовать ее дыхание. И просто ощутить ее рядом.

Во второй ее приезд груша не выдерживает и лопается, просыпавшись песком мне на ноги, а на костяшках выступает кровь. Только от мыслей о Катьке отделаться не помогает. Спасает работа, как дневная, на лесопилке, которую никто не отменял, так и ночная, с переписками с вольными олигархами. Я довожу себя до изнеможения, чтобы рухнуть на койку и вырубиться без мыслей и снов. Так и доживаю до весны.

В середине марта приходит адвокат с хорошей новостью: решено пересмотреть мое дело. Сказать, что я ошалел – ничего не сказать. Граф сжалился над бедным сиротой? Или внедряет в жизнь сценарий новой игры? Впервые не хочется вникать в подробности, как и отказываться от подарка судьбы. На воле меня ждут с распростертыми объятиями. Я знаю, что смогу выстроить свое будущее и заткнуть за пояс самого графа. Со временем, конечно. Но я не собираюсь сдаваться. И соглашаюсь на пересмотр дела.

Через неделю приезжает новый следак, задает вопросы, пишет протоколы. Меня допрашивают почти четыре часа. А на прощание следак, коренастый мужик в форме, обронил, что скоро все закончится. Он оказался прав.

Следующим вечером за мной приходят.

Шмонают всех. А у меня в подушке находят остро заточенное перо, почему-то гусиное. Скручивают, отводят в допросную, приковывают наручниками. Бьют. Профессионально, не оставляя следов. А потом бросают в карцер. Дыхание со свистом и болью рвет грудную клетку. Серые стены расплываются. В ушах звенит, в голове гудит. С узких нар я постоянно скатываюсь, пока не сползаю на холодный пол. Скручиваюсь клубком и меня вырубает. Просыпаюсь от лязга дверей, злых голосов. Лиц не различаю из-за слепящего в глаза света, да и без очков я ничерта не вижу. Кто-то, пропахший формалином, ощупывает меня тщательно. Затем закатывает рукав, затягивает жгут. Я бью наотмашь, но ответный удар припечатывает меня в живот, руку выкручивают и что-то вкалывают. Судороги выворачивают тело и содержимое желудка. Я блюю долго, захлебываюсь собственной рвотой, пока без сил не проваливаюсь в темноту.

Снова прихожу в себя от тряски. Перед глазами неясные очертания зарешеченного окна, чьи-то лица. Боль, разламывающая голову. И новый приступ рвоты. Что же за дрянь мне вкололи и куда меня везут? Это было последней здравой мыслью. Потом укол и новая встреча с пустотой.

Очухался я лишь на третьи, как сказал немолодой врач, сутки. А когда очухался – вызвал невиданное удивление среди медперсонала: того самого врача и парочки звероподобных санитаров. Они уже поди меня похоронили. А я выкарабкался.

Врач тут же вопросы задавать: что вижу, слышу ли, чувствую ли руки, ноги. Я все слышу, вижу смутно, руками и ногами шевелю, но тяжесть в них ощущается чугунная. Врач кивает и все что-то записывает. Потом он спрашивает про сны. Сны были. Бредовые. Но рассказывать о них стыдно и неприлично.

— Девка снилась, что ли? – усмехается понимающе.

А я лишь зубы стискиваю да кулаки сжимаю с трудом. Печеньку девкой не назовешь. Мелюзгой скорее.