Короткая пауза.

— А.

Льется жидкость, звякает фарфор. Как ему, должно быть, неудобно. Он никогда не выглядел неловким из-за отсутствующей руки, выполнял любые действия, как нечто само собой разумеющееся, не делая скидок на увечье. Но все-таки — как можно одной рукой налить чай и размешать сливки? Как человек договаривается с пуговицами и конями, и бритьем, и письмом? Любое простое действие, самое рутинное, наверняка требует предельной концентрации.

— Ну вот, — сказал он.

Эмили протянула руки, и ей в ладонь легонько ткнулась чашка с блюдцем.

— Спасибо.

— Осторожно, моя дорогая. Он еще горячий.

Чай в самом деле был горячим и крепким, как она любит. До сих пор Эмили даже не догадывалась, как сильно ей нужна чашечка хорошего чая. Она мгновенно почувствовала себя окрепшей, готовой встретить любой вызов, даже необходимость сидеть в темноте на мягком диване.

Он ждал целый час. Суетился, как школьник.

Разве такое возможно? Неужели у нее есть власть над могущественным герцогом Эшлендом?

Он отошел в сторону, вероятно, сел в кресло. Но не в то, в котором сидел на прошлой неделе, а в то, что стояло возле дивана, уютно устроившись возле шипящего огня. Эмили вытянула ноги к камину. Со стороны герцога послышалось звяканье фарфора. Видимо, тоже чашка с чаем.

— Вы пьете чай? — спросила она. — Не кофе?

— Да. — Чашка звякнула снова. — А откуда вы знаете, что я пью кофе?

Пальцы Эмили, обнимавшие чашку, застыли.

— Я не знаю. Просто предположила, что вы относитесь к любителям кофе.

— Как проницательно. Вы совершенно правы — я в самом деле пью кофе. — Снова молчание. — Могу я предложить вам кекс? Или сандвичи?

— Нет, спасибо. Может быть, позже.

Слово «позже» словно прозвенело в комнате.

— Можно задать вам дерзкий вопрос, мадам? — спросил он.

— Полагаю, это зависит от вопроса.

— Эмили — ваше настоящее имя?

Эмили сделала глоток чая и поставила чашку на блюдце.

— Да.

— Вы позволите мне узнать вашу фамилию?

— Боюсь, что нет. А вы, сэр? Энтони Браун — ваше настоящее имя?

Он поерзал в кресле.

— Энтони меня назвали при крещении. Браун — нет.

— Значит, мы равны в своих увертках.

— Нет, Эмили. Не равны. — Фарфор звякнул громче, видимо, его поставили на деревянный столик. — Я полностью в вашей власти.

— Это неправда.

— Заверяю вас, так оно и есть. Я сделал бы для вас все что угодно.

Эмили поставила чашку на блюдце. Она задребезжала, и Эмили прижала посуду к коленкам.

— Вы не называете мне свое настоящее имя. И не позволяете снять повязку.

Он помолчал.

— Выберите что-нибудь другое.

— Что-нибудь другое — это ничто. Важно только одно — вы сами. А вы мне себя не отдаете. — Она понимала, что это безрассудно, но не могла остановиться. О чем она только думает? Нельзя снимать повязку! Он мгновенно узнает ее, несмотря на маскировку. Маска куда важнее для нее, чем для Эшленда.

— Эмили, я не могу. — Он встал с кресла и начал расхаживать по комнате. — Если я откроюсь вам, вы уйдете. И никогда не вернетесь.

— И что тут такого трагичного? Просто закажете себе другую леди.

— Ни за что и никогда. — Он произнес это себе под нос. Если бы не повязка, обострившая все чувства, Эмили бы его просто не услышала.

Она заговорила очень мягко:

— Но зачем повязка? Что вы скрываете?

Он ответил не сразу. Что он там делает? Может быть, оперся на каминную полку, скрестив длинные ноги? Смотрит ли на то, как она сидит, слепая и беспомощная?

— Меня ранили много лет назад, — произнес он в конце концов. — Моя внешность пугает.

— Как вас ранили?

— За границей. Я был… я был солдатом, на Востоке. Точнее, в Афганистане. Мы отправились за границу, чтобы… — Он не договорил.

Эмили отпила чая.

— Чтобы сделать что? Было сражение?

— Было сражение, — медленно проговорил он, — но я в нем не участвовал. Я занимался… своего рода расследованием. И попал в плен.

Чашка Эмили опустела. Она потянулась, чтобы поставить ее на предполагаемый столик перед собой.

— О, позвольте мне, — сказал Эшленд, в мгновение ока оказавшись рядом, и взял чашку с блюдцем из ее рук, слегка задев пальцы.

Попал в плен. Эмили всегда считала, что свои раны он заработал в битве, — может быть, пуля, выстрел из ружья или взрыв, покалечивший ему лицо и оторвавший руку.

— Ваши тюремщики пытали вас? — спросила она.

— Да. Им требовалась информация, а я не собирался им ее предоставлять. Вы просто обязаны попробовать кекс. Вы очень бледны.

— Нет, я не голодна. Я…

— А вы, Эмили? Что привело вас сюда, ко мне, из всех мест на земле? Какие раны нанесены вам?

Снова зазвякал фарфор. Очевидно, Эшленд не принял во внимание ее слова насчет кекса.

— Почему вы решили, что я пострадала?

— А по какой еще причине красивая женщина, леди, обладающая таким достоинством и очевидной добродетелью, оказывается вынуждена встречаться с таким, как я, в отдаленном отеле самой темной части Йоркшира? — Он говорил легким тоном, одновременно втискивая ей в руки тарелку. — Ваш кекс.

— Спасибо. — Вилку он ей не дал. Эмили отломила кусочек рукой и сунула в рот. — О, какая прелесть. Апельсиновый?

— Да. Их фирменное блюдо.

Эмили съела еще кусочек, проглотила и заговорила снова:

— Отвечаю на ваш вопрос — я здесь, потому что оказалась разлучена с семьей из-за постигшего нас… несчастья. Моего отца убили, и нас с сестрами… — Эмили понимала, что выдает слишком многое, но она должна была сказать хоть что-нибудь, приоткрыть ему хотя бы крошечный уголок своего сердца, — …нас с сестрами отослали жить к друзьям семьи.

— Очень сочувствую. Надо полагать, вы оказались в стесненных обстоятельствах?

— Да. — Эмили вспомнила свою комнатку на третьем этаже Эшленд-Эбби. — В крайне стесненных.

— Но вы воспитаны как леди.

— Да. Мне повезло получить превосходное образование. У меня имелись планы… — Она замолчала.

— Планы? Какие планы?

— Вам вряд ли это будет интересно.

— Совсем напротив. Я испытываю пылкий интерес. Подозреваю, что планы ваши были неординарны для молодой леди благородного происхождения и воспитания.

— Нет. Я… — Она снова замолчала. — Вы будете смеяться.

— Не буду, даю вам слово чести. Расскажите.

Ей не следовало говорить, но соблазн оказался непереносимым — Эшленд, стоявший рядом, невидимый и великолепный, со своим сочувственным убедительным голосом. Ей хотелось признаться во всем. Хотелось открыть ему каждый уголок своей души. И она услышала собственный голос, торопливо говоривший:

— Вы должны понять, что я росла в очень жестких условиях. От меня ожидалось… в общем, моя жизнь была строго расписана до мелочей, будущее определено, а сама я считалась всего лишь предметом, подчиненным чужой воле. И я это ненавидела. Внешне я вела себя безупречно, а внутри бушевала. У меня были… были мозги и талант, и я хотела — мне требовалось! — их использовать.

— Да, — произнес он. — Да.

Ее сердце словно разбухло от этого единственного простого слова. Она подалась вперед, продолжая:

— Когда я была младше, мне хотелось переодеться в мальчика и поступить в университет. Но это, конечно, было невозможно. Потом мне хотелось стать похожей на мою гувернантку; моя гувернантка — человек редкостный, я восхищалась ею всем сердцем. Я хотела стать похожей на нее, бежать и найти себе должность гувернантки под чужим именем. Я могла бы изучать все, что захочу, и быть независимой. Принимать собственные решения. Быть свободной. Я могла бы быть собой. — Голос Эмили, полный тоски, затих.

— И что случилось?

— Я рассказала об этом гувернантке. Она засмеялась и велела мне хорошенько подумать.

Эшленд не расхохотался, не поднял ее на смех.

— Говорят, это тяжелая жизнь. И ты полностью зависишь от своих нанимателей.

— Да, теперь я это понимаю. — Эмили стиснула тонкий край тарелки.

— А потом? Я уверен, что вы не сдались.

— Я думала… ну, я думала, что смогу совершить что-нибудь даже более отважное. Оставлю себе свое имя. Просто соберу чемодан и уеду в город и буду жить там, как независимая женщина, изучать то, что хочется, и встречаться с теми, с кем захочу. В конце концов расцвет моей молодости давно позади.

— Не так уж и давно, — едва слышно произнес он.

— Я думала, что, может быть, сумею содержать салон по средам или издавать литературный журнал. А если приличное общество меня отвергнет, я просто буду продолжать с обществом неприличным.

— Что, безусловно, намного интереснее, — вставил герцог Эшленд.

— Поэтому я перестала тратить свое денежное содержание, продала кое-какие безделушки, тайком написала несколько писем. Рассказала об этом только моей гувернантке, и больше никому.

— А потом?

Она уставилась в темноту, в бездонные глубины перед глазами.

— А потом умер мой отец.

— Мне очень жаль.

— Теперь я получила желанную свободу, во всяком случае, ее небольшую часть, и обнаружила, что я… на самом деле мне вообще не с кем поговорить, и… это произошло случайно, то, что я оказалась здесь на прошлой неделе…

— И я за это очень благодарен.

— Правда? — Она посмотрела в сторону голоса. Похоже, Эшленд снова сел в кресло.

— Всю неделю я ни о чем больше и думать толком не мог.

Эмили стиснула тарелку.

— Не может быть. После такой короткой встречи? При таких… таких неестественных обстоятельствах?

— Эмили. — Он изо всех сил сдерживался. Она слышала, как он ерзает в кресле, снова встает, его беспокойное состояние просачивалось сквозь окружающую ее тьму. Он заговорил голосом таким низким, словно зарычал: — Эмили, вы должны понимать, какая вы необычная. Как сильно, полностью отличаетесь от других женщин.

«Да, — горько подумала она. — Я знаю это всю свою жизнь».

— Конечно, я не такая, — бросила она. — Какая еще леди без колебаний разденется перед незнакомцем за деньги? Будет сидеть тут, позволив ему смотреть на свое почти нагое тело в обмен на пятьдесят фунтов в надежных хрустящих банкнотах Банка Англии?

Наступила тишина, только уголь трещал в камине. Эшленд стоял где-то слева от нее, не двигаясь, не издавая ни единого звука. Он даже не дышал, во всяком случае, она этого не слышала. Эмили поставила тарелку с недоеденным кексом на стол.

— Ну что ж. Время позднее. Полагаю, пора приступать.

Он выбрал «Памелу», вероятно, из какого-то извращенного желания заняться самобичеванием — или это просто ирония, кто знает?

К чести Эмили, она даже глазом не моргнула, сняв повязку и увидев лежавшую перед ней книгу.

— Читать с самого начала?

— Конечно.

Она читала чудесно, как и на прошлой неделе. Обладая очень выразительным голосом, она в лицах прочитывала каждую строчку в диалогах, вдохновенно, будто сама получала от этого удовольствие.

«Разве не странно, что любовь так сильно граничит с ненавистью? Но эта любовь вредная, не похожая на любовь истинную и непорочную; она от ненависти так далека, как тьма от света. И как, должно быть, усилилась та ненависть, если сталкивался он только с уступчивостью, удовлетворяя свои непотребные желания».

На ее лицо прокрался румянец — Эшленд видел повернутую к нему покрасневшую щеку. Он представил себе, как встает с кресла и наклоняется, чтобы запечатлеть на этой покрасневшей щеке поцелуй. В воображении его губы скользили по этому румянцу, по крови, прилившей к щеке под кожей. Какая она теплая, какая нежная! Ее горло, ее плечо, ее грудь, полускрытая томиком, который она держит в руках: он целовал каждый дюйм, никуда не торопился, пробовал на вкус нежные сливки, мерцавшие в свете лампы. Он вытаскивал шпильки из ее волос, и они падали, тяжелые и блестящие, прямо ему в руку. Он забирал книгу из ее пальцев и медленно спускал вниз кружевную рубашку, обнажая маленький розовый сосок, и проводил языком по деликатному бугорку.

Голос Эмили зазвенел громче, привлекая его внимание.

«Я не позволю вам причинить зло этой невинной душе, сказала она: я буду защищать ее, жизни своей не жалея. Разве мало на свете, сказала она, грешных женщин для ваших мерзких нужд, что вам надо губить эту овечку?»

— Хватит, — сказал Эшленд.

Эмили, вздрогнув, подняла глаза.

— Сэр?

— Пожалуйста, надвиньте повязку на глаза, — резко произнес он.

Она сидела, заложив книгу пальцем, и старательно смотрела в сторону.

— Я чем-то не угодила вам?

— Повязку, мадам.