Миг – и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.

– Родненькая моя, – всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.

Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.

– Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? – суровым громовым раскатом прогудел её голос. – А ну, живо домой! Я приду скоро.

Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.

– Как же это так... Глазки, глазоньки твои, родная моя! – бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. – Как же это так вышло-то... Ох, горе-беда...

– Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, – с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. – Ты как сюда попала?

– Это я её впустила, – призналась подошедшая Горана. – Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.

– Вот ведь маленькая зараза, – проворчала оружейница. – Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует... Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну... Успокойся.

Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.

– Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, – смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. – Не разводи сырость, а то железо кругом – ещё ржой, чего худого, покроется...

От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?

– Водичкой-то... водичкой целебной промывали? – оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.

– Первым делом и промыли, а то как же, – кивнула та. – Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.

А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось – так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку:

– Я сама, моя голубка. Всё хорошо. Может, тоже поешь? А то тут столько всего, что нам и не осилить.

Но Крылинке кусок не лез в горло, а слёзы всё не унимались, катились ручьями и щипали своей солью кожу. Твердяна пригласила к обеду Горану со Светозарой и Шумилкой, княжну Огнеславу, а также гостью с севера, Тихомиру. Последняя, не разделяя с остальными привычки ходить в кузне раздетыми до пояса, всегда была в рубашке, какое бы пекло вокруг ни царило. Ей не хватило сиденья, и она без смущения устроилась прямо на шершавом камне двора-площадки.

После обеда Твердяна сказала:

– Ну, ладно... Так уж вышло, что не работница я сегодня больше. Без глаз-то несподручно, хочешь не хочешь – а придётся домой идти. Меч государыни Лесияры отложим пока, а с прочими делами вы тут и без меня управитесь.

– Управимся, будь спокойна, – заверила её Горана, которая давно уж по уровню своего мастерства вышла из учениц, но кузню своей родительницы не покидала: ей предстояло принять её в наследство, когда Твердяна отойдёт от дел.

– Ну, тогда оставайся тут за старшую, – кивнула ослепшая оружейница. И, протянув руку Крылинке, вздохнула: – Ну что? Пошли, мать... Хоть и не по душе мне лодырничать, да делать нечего – отдохнуть, видимо, всё ж таки придётся.

Торопливо вытерев влажные щёки, Крылинка поднялась и приняла большую, шершавую руку своей супруги в обе свои ладони. Тёплое спокойствие, непоколебимо величественное, как горы, утешительно скользнуло ей на плечи, разглаживая и смягчая тугой комок горя, засевший под сердцем, и Крылинке даже стало совестно за свои слёзы перед сдержанными кошками.

– Ну и отдохнёшь, не всё ж на работе надрываться! – Только далёкому чистому небу было известно, какого усилия ей стоило взять себя в руки и придать голосу бодро-деловитое звучание.

Супруги вместе шагнули в проход, который вывел их в родной двор. По-прежнему беззаботно шелестели в солнечном мареве яблони, наливались алым соком бока вишенок в глубине дышащей и поблёскивающей тёмно-зелёной листвы... Ненужными стали перекладины над опустевшими кустами смородины, но не было времени их убрать.

Твердяна чуть споткнулась, вслепую переступая порог, и Крылинка, поддерживавшая её под руку, всем телом напряглась в порыве подхватить её.

– Тихонько... Порожек... На лавочку пойдём... Вот сюда шагай, налево...

– Свой дом я на ощупь знаю: сама строила, каждый камушек мне в нём знаком, – молвила оружейница, без труда находя лавку и садясь.

А Крылинка, не давая Зорице и Рагне времени на ахи и охи, велела им немедля принести воды из Тиши – снова промыть Твердяне глаза. Веровала она крепко в чудесную целительную силу подземной реки, в водах которой омывали свои корни сосны в Тихой Роще.

– Да полоскали уж, – махнула рукой Твердяна.

– Ещё раз прополощем, – упрямо ответила Крылинка. – Сколько потребуется, столько раз и будем мыть. Не припомню такого случая, чтоб водица сия не помогала.

– С оружейной волшбой не так просто дело обстоит, моя милая, – невесело покачала головой Твердяна, осторожно щупая повязку. – Ну да ладно, вреда всё равно не будет.

Сердце Крылинки сжалось от холодящего дыхания, которым повеял этот страшный миг: узел развязался и серая тряпица соскользнула с глаз Твердяны, застывших белыми льдинками без зрачков. Тонкая струнка надежды с тихим стоном лопнула: нет, не могли эти помертвевшие очи снова увидеть свет солнышка... Долго Крылинка не могла ничего вымолвить и не вытирала катившихся по щекам слёз; никогда не обманывал её тихий голос души, которому она научилась внимать и полагаться на его подсказки. Веки остались целы, даже ресниц не тронула волшба, но отняла самое драгоценное – зрение.

Тёплая вода из священной подземной реки не согрела озябших ладоней Крылинки, когда она набрала пригоршню, чтобы промыть потухшие глаза супруги.

– Откинь голову назад...

Светлая струйка полилась прямо в широко распахнутые, но ничего не видящие очи. Веки Твердяны оставались открытыми, терпеливо принимая целебную воду, которая стекала по щекам и мочила рубашку на груди и плечах. Рагна с Зорицей, ещё совсем недавно весело собиравшие смородину, а теперь бледные и примолкшие, стояли рядом. Послышался то ли вздох, то ли всхлип: это Зорица, выпрямившись натянутой стрункой, впитала в свои заблестевшие глаза весь солнечный свет, который лился в окна. Её искусные пальцы, вплетавшие в вышивку узор Лаладиной любви, сейчас были средоточием тёплой целебной силы. Золотой летний загар сбежал с них, и они наполнились сиянием, особенно ярким на кончиках...

– Государыня родительница моя, госпожа Твердяна, прими мою помощь... всю, какую я только могу тебе дать во имя Лалады! – слетело с дрогнувших губ Зорицы.

Сияющие пальцы легли на незрячие глаза, и веки под ними сомкнулись. Всю свою дочернюю нежность вливала в них Зорица, склоняясь над родительницей с улыбкой, мерцавшей сквозь светлую пелену слёз... Всё дыхание своё, всю жизнь до последнего стука её любящего сердца она отдала бы, если бы Твердяна не накрыла её пальцы своими и не отняла их мягко от своего лица, прервав лечение. И вовремя, потому что Зорица покачнулась, точно от головокружения, и с измученным горьким вздохом осела на лавку. Её цветущий облик юной девы тронуло дыхание тлена: первые морщинки пролегли около её больших глаз.

– Не усердствуй так, милая, – сказала Твердяна, нежно склоняя её голову к себе на плечо и осторожно сжимая изящные пальчики дочери своей загрубевшей от работы рукой. – Зоренька, счастье моё, благодарю тебя... Но тут сил твоих маловато будет, чтобы помочь. Побереги их, они тебе самой ещё понадобятся.

Жертвенность Зорицы перекинулась и на Крылинку, перехватив ей дыхание, словно могучий порыв предгрозового ветра. Она сама легла бы тотчас замертво, лишь бы ясные очи её супруги снова смогли видеть, но её останавливала грустная мысль: ведь ежели она угаснет, отдав свои силы, как же Твердяна останется без неё, одна-одинёшенька? Они обе были уже не в тех летах, когда легко найти утешение с кем-то другим. Слишком большой совместный путь лежал у них за плечами, чтобы на оставшемся отрезке протянуть руку иному попутчику...

* * *

Сравнить Крылинку со стройной берёзкой никому и никогда не пришло бы в голову. Даже на заре своей юности, будучи девкой на выданье, она была крепко сбитой, налитой жизненными соками, которые так переполняли её, что от сладкого вздоха полной грудью порой трещала по швам рубашка. Никогда в своей жизни она не знала, что такое обморок: тугая мощь, пропитавшая её тело, неизменно держала её сознание в бодрой ясности. Лишь худосочные девицы, которым следовало в ветреную погоду сидеть дома, дабы не быть унесёнными в небо, были склонны к подобному – так считала неисправимая хохотушка Крылинка.

Да, посмеяться она любила, иногда даже слишком. Смеху она отдавалась так страстно, что кошки-холостячки таращились на её колыхавшуюся под рубашкой грудь, а она ещё пуще веселилась при виде их ошалелых и восхищённых взглядов. Была она заводилой и первой певицей на посиделках и гуляньях: её густого, нутряного голоса, шедшего из подсердечных глубин, не мог перекрыть никто, и лился он вязкой и тёплой медовой струёй. В пляске Крылинка ничуть не уступала своим худеньким ровесницам и могла проплясать весь вечер без устали: когда другие уже с ног валились, она ещё вовсю наяривала, отбивая ногами дроби и сияя маковым румянцем разгоревшихся щёчек. Пушистые дуги тёмных бровей, толстая коса ниже пояса, сверкающие жемчуга зубов – как в такую девушку не влюбиться?.. Стоило ей игриво двинуть округлым и покатым плечом – и любая кошка падала к её ногам. Да только нужна ли была ей любая? Хоть за неудержимую жизнерадостность и любовь к веселью и приклеилась к ней слава разбитной девки, однако невинность свою Крылинка блюла неукоснительно. А уж мечтающих лишить её этого достоинства всегда было предостаточно. Знала Крылинка, что играет с огнём, но беспечно не придавала большого значения щиту из скромности, который во все времена оберегал девичью честь. Хохотала, без удержу плясала на посиделках и однажды доигралась...

Её родное село, Седой Ключ, лежало высоко в горах, и его жители пасли на шелковисто-зелёных коврах лугов огромные стада овец и коз. Своё название село получило за близость к великолепному водопаду, который низвергался с огромной высоты подобно длинным седым космам какой-то великанши, обратившейся в камень в незапамятные времена. И в один солнечный день встретила там Крылинка свою односельчанку – молодую пастушку Вояту, обладательницу тёмных мягких кудрей и янтарно-золотых глаз, а также сильного и чистого, как тот водопад, голоса, которым уж давно Крылинка заслушивалась на гуляньях. Выделяла девушка Вояту среди прочих молодых кошек и за живой, лёгкий нрав, уменье лихо плясать и за светлую улыбку, от которой в душе расцветали яблоневые сады. Воята тоже засматривалась на Крылинку... А впрочем, не делал этого лишь слепой. Однако не вошла она в брачный возраст, следовало ей ещё немного набраться ума-разума и прочно встать на ноги, перед тем как обзавестись семьёй, но молодое сердце и плоть изнывали по любви. Живя по три столетия, созревали женщины-кошки тоже долго – до тридцати лет, но то была телесная зрелость, с которою их семя получало свою дарующую жизнь силу; дополнительные пять лет белогорский обычай им добавлял на окончательное взросление – общественное, дабы к появлению у неё деток кошка успевала обрести мудрость и независимость. Пока же тридцатилетняя лоботряска Воята пасла овец своей родительницы, звонко пела на посиделках и заглядывалась на девушек.