Она смолкла, выпила, утёрла рот и задумчиво стащила шапку: день был тёплый. Пепельная коса распрямилась вдоль её спины, а череп серебрился, видимо, не бритый уже дня три-четыре. Под морозной дымкой щетины проступала пара небольших шрамов, кои не были редкостью у тружениц молота и наковальни: с оружейной волшбой шутки, как известно, плохи, да и у опытного мастера случаются порой осечки.

– Ты это к чему клонишь, тёть Ярунь? – также осушив свою чарочку, спросила Крылинка, хотя догадка уже обрисовывалась в её голове.

Яруница улыбнулась, отчего её приятное и доброе лицо стало ещё приветливее и светлее.

– Догадаться, к чему я клоню, не составляет труда, – сказала она. – Ступай ко мне в жёны, дитя моё, я тебя не обижу. Ты меня сызмальства знаешь, я тебя тоже – почитай, выросла ты у меня на глазах... Нужды мои скромны: лишь бы была чистая рубашка да пирог на столе, вот и всё. На ложе супружеском докучать тебе не стану, коли не пожелаешь; веку моего осталось не так уж много, детей заводить не обязательно. Ну, а ежели благословит нас Лалада дитятком – что ж, не откажемся от такого утешения.

Горьким подарком легло на сердце Крылинки это предложение. Защемило в груди, и она невесело усмехнулась:

– Почему именно я, тёть Ярунь? Что, считаешь – всё уж? Упустила я своё счастье молодое?

Яруница замялась – видно, подбирала слова помягче. По своей доброте она не любила говорить людям огорчительные вещи.

– Одна ты до сих пор, дитятко, а годики-то летят – не заметишь, как молодость кончится, – промолвила она наконец. – Весь свой век коротать в родительском доме тоже не станешь, пора своей семьёй жить. Да что рассуждать, – перебила она себя, видя нахмуренные брови Крылинки и подозрительную влагу в уголках глаз, – давай-ка вот лучше медку отведаем!

Пока она опять наполняла чарки и отрезала от гуся удобные для еды кусочки, Крылинка украдкой наблюдала за её руками. Наверно, огонь в них был таким же покорным зверем, как в руках незабвенной Твердяны, чей образ не изгладился из сердца Крылинки и ничуть не поблёк в нём за минувшие годы.

– Не знаю я, тёть Ярунь, – вздохнула она. – Да, знакомы мы с тобою целую вечность, и даже люблю я тебя по-своему – по-дочернему, по-добрососедски, по-дружески. Но так, чтобы супругой твоей стать... Не знаю.

– Этого достаточно, моя милая, – улыбнулась Яруница. – А как ты представляешь себе семейную жизнь? Поверь моему опыту, дитя моё: страсти утихают, а дружба остаётся. – И добавила, пододвигая Крылинке гусятину: – Кушай вот лучше... Самый мягкий кусочек.

Крылинка отпила глоток душистого мёда, прочувствовала, как он обольстительно растекается внутри, утешая и согревая, а потом принялась жевать мясо. Щурясь от шаловливых солнечных зайчат, норовивших ослепить её, она попыталась оценить Яруницу другими глазами – не девочки-соседки, а молодой женщины, уже давно созревшей для любви и семьи. Если не считать седины и ласковых морщинок у глаз, была эта кошка вполне недурна собою – ясна глазами, стройна станом, быстра в движениях и ещё полна тёплой и твёрдой жизненной силы, а общий с Твердяной род занятий подкупал Крылинку и действовал, как наваждение.

– Тёть Ярунь... а ты умеешь огонь в руках держать? – спросила она после новой чарки мёда, закушенной блином с солёной сёмгой.

– Ну так... не умела б, не трудилась бы ковалем, – усмехнулась Яруница, осушая свою чарку до дна и утирая губы.

– А покажи, пожалуйста! – попросила Крылинка. – Всегда диву давалась, как это у вас, оружейниц, получается!

– То не мы, то – сила Огуни, – ответила Яруница. – Ну, изволь...

Собрав кучку сухих веточек, листьев и хвои, она пощёлкала пальцами, и Крылинка явственно увидела искры, вылетавшие с каждым щелчком. От кучки пошёл дымок, а потом вынырнули вертлявые язычки пламени, прозрачные и слабенькие – ровно такие, каким им позволяло быть малое количество топлива. Яруница голой рукой подняла огонь в горсти, перелила его в другую ладонь, словно воду, а потом прихлопнула и показала Крылинке, что с руками у неё всё в порядке. Тлеющую кучку она потушила, просто дунув на неё.

– Здорово, тёть Ярунь! – засмеялась Крылинка. – Тебе и огнива не нужно, чтоб костёр развести!

Яруница улыбалась ей, как маленькой девочке, которую только что позабавила своими умениями. А Крылинка, выпив ещё чарочку, ощутила, как собранное в тугой комок нутро расслабляется, а узда, в которой до сих пор держались слёзы, ослабевает... Только бы не заплакать, только бы не пожалеть себя! Но песня не спрашивала её ни о чём, а просто полилась к небу сквозь колышущиеся просветы в лесном шатре.

Ой, за что ж мне, молодой, такая долюшка?

Ледяная, как сугроб, моя постелюшка,

Да не бегают по саду малы детушки,

То не лебеди в пруду, а вороньё летит.

А за окнами светает, и весна-красна

Осыпает цветом белым все дороженьки,

Голубок с голубкою милуется,

А моя-то лада не спешит ко мне...

Где ж ты, лада, где же заблудилась ты?

Меч ли острый иль стрела калёная

У моей любви тебя похитили?

Иль другой зазнобы чары хитрые?

Вышивала я рубашку красную –

Про беду свою сложила песенку;

Гаснет светоч, рвётся нитка долгая,

Не дождаться сердцу лады суженой...

Ты прости-прощай, родная матушка!

Обернусь я горлинкой печальною,

Полечу за море, за зелёный лес,

В облаках найду приют единственный...

Не думала Крылинка на занимающейся заре своей юности, что у неё когда-нибудь будет повод петь эту песню. Уж таковы были чары мёда, впитавшего силу солнечных лугов и терпкого разнотравья, что не сумела она им воспротивиться и умылась тёплыми слезами, хотя меньше всего на свете хотела сейчас выглядеть жалкой и сломленной, плачущей во хмелю.

– Ну, ну, не горюй, голубка, – утешала Яруница, вытирая ей щёки жёсткими пальцами. – Нечего тебе в облаках делать. Не лучше ли другой приют поискать – на моей груди, к примеру? Всё теплее, чем в небе-то. Ах ты, моя пташка-горлинка...

Приговаривая это, она гладила Крылинку по голове, как дитя, а потом заключила в объятия. В памяти у той вспыхнула далёкая ночь, когда она обменялась с Твердяной единственным поцелуем – через боль к нежности. Это было странно – обнимать кого-то другого, чувствовать тепло груди, биение сердца, силу рук, а потом твёрдые губы Яруницы сдержанно прильнули к её устам. Может, в юности-то и сладкой ягодой-малиной срывались поцелуи с этих губ, бывших когда-то и жарче, и нежнее, но молодых лет уж не вернуть – вышло суховато и пресно, будто чёрствый мякиш коснулся рта Крылинки.

– Торопить я тебя не стану, думай, – ласково шепнула кошка. – Весна уж на исходе, лето не за горами... В первые дни разноцвета[2] зайду к вам, чтоб узнать, что ты решила.

Лаладина седмица вновь закончилась, и матушка Годава вздохнула: опять не пришлось встречать праздничным пиром избранницу, надежда на обретение которой таяла с каждой новой весной. Поэтому, когда в третий день разноцвета, как и обещала, к ним пришла Яруница, она радостно всплеснула руками:

– Крылинка, что ж ты ничего не сказала-то?!

Вдова зашла вечером, когда и у неё самой, и у Медведицы работа была окончена. Явилась она снова щеголевато одетой, на сей раз в кафтане цвета синих сумерек; пепельная коса пряталась под шапкой, от серебристой щетины не осталось и следа, а в тускнеющем вечернем свете её лицо казалось молодым. «Ежели не слишком вглядываться в морщинки у глаз, то совсем она и не старая», – думалось Крылинке. Да и при чём тут был возраст? Пристрастный взгляд искал и находил в ней общие черты с Твердяной, а истосковавшееся сердце соглашалось в них поверить.

Обе родительницы одобряли союз дочери с Яруницей. Медведица лишь спросила:

– Сама-то ты, дочка, как – согласна?

Крылинка, взглянув в кроткое и ласковое, улыбающееся лицо Яруницы, потупилась и проронила тихо:

– Согласна...

– Ну, раз невеста не против, то за нами дело тоже не станет, – сказала глава семейства. – Будем считать сговор состоявшимся.

Кошки пожали друг другу руки и поцеловались, скрепляя устный договор, и после небольшого совещания с матушкой Годавой назначили помолвку на середину лета, после Дня поминовения. Ну, а осенью, как водится, после сбора урожая – свадьба.

– Ну, хоть за вдову – и то хвала Лаладе, – сказала Годава, расчёсывая Крылинке перед сном волосы. – А то я уж начала опасаться, что ты так в девках у нас и останешься...

А Крылинка горько усмехнулась:

– Такого счастья ты мне желала, матушка, когда отказывала Твердяне?

– А ты всё о ней думаешь? Полно тебе! Знака-то ведь не было... – Наткнувшись на спутанные волоски, мать принялась разбирать узелок пальцами, а Крылинка морщилась от боли, когда та дёргала слишком резко. – Да она уж поди давно семьёй обзавелась, в отличие от тебя. Не стоит горевать, дитятко моё! Ежели уж по правде сказать, то страшноватая она, угрюмая... Что у неё на уме, один леший ведает. А вот Яруница хоть и не молода, а добрее её не сыскать. Как с супругой своею она жила душенька в душеньку, так и тебя обижать не станет.

Лето обнимало Крылинку солнечными лучами, шептало душистыми травами, стрекотало кузнечиками колыбельные: «Смирись, всё не так уж и плохо!» Она стала пропускать гулянья: холостые забавы ей как сговорённой невесте были уже не к лицу; встречая на улице Яруницу, на её поклон она отвечала приветливой улыбкой и останавливалась, чтобы перемолвиться парой приятных и учтивых слов. Лето волхвовало, творило ягодные заклинания и цветочные чары, утешая её и помогая принять свою долю, и Крылинка, умиротворённая его сладкими зельями, уже почти свыклась с мыслью, что следует радоваться всему, чем располагаешь, даже если это только синица в руках.

Она не ждала чудес, но журавль упал с неба прямо в её сон: она увидела огромный сверкающий меч, вонзённый в землю. Клинок, словно разумное существо, звал её колдовским шёпотом, и Крылинка в летнем солнечном мареве пошла на его зов, точно заворожённая. Опустившись в тёплую траву на колени, она дотронулась до усыпанной самоцветами рукояти, а меч сказал ей звучным голосом со знакомой, берущей за сердце хрипотцой:

«Крылинка, ты – моя. Судьбе было угодно, чтобы нам пришлось ждать, но время решений настало. Сейчас или никогда».

Крылинка проснулась и ещё долго лежала в предрассветных сумерках, полная отзвуков дорогого голоса. Хлопоча с матушкой у печки и готовя завтрак для сестёр и Медведицы, она решилась спросить:

– А что значит такой сон – меч, вонзённый в землю? К добру он или к худу?

Матушка, выкладывая в горшок с кашей кусочки обжаренной с луком баранины, многозначительно двинула бровями.

– М-м... Это добрый сон, доченька, и означает он, что вскорости у тебя будет ребёнок. Земля – это женщина, а меч – это... хм... – Матушка хитро подмигнула. – То, что её оплодотворяет.

Уж в чём в чём, а в таких делах Годава толк знала: трудилась она повитухой и обладала умением снимать боль при схватках, а все знаки, предвещавшие пополнение в семействе, знала наперечёт.

О голосе, шедшем из меча, и о словах, сказанных им, Крылинка умолчала. Они разметали в щепы хлипкую лачужку покоя, которую она кое-как выстроила в своей душе, а сердце-смутьян кричало: «Довольствоваться синицей? Вздор, ибо журавль ближе, чем ты думаешь! Только протяни руку и поймай!»

Три дня и три ночи она жила, дышала и бредила этим сном. Посуда билась в её руках, иголка вонзалась в пальцы, пища пригорала, а в довершение всего Крылинка споткнулась на ровном месте и подвернула лодыжку. Мятеж сердца захлестнул её всецело, а лето из утешителя превратилось в разрушителя привычного уклада жизни. Каждый цветок шептал ей: «Очнись! Что ты творишь со своей судьбой?» Каждое дерево скрипело подобием голоса Твердяны: «Решай! Сейчас или никогда! На какой путь свернёшь, по тому и пойдёшь!»

Настал День поминовения. С самого утра Крылинка с матушкой Годавой, соблюдая обычай тишины, в молчании готовили праздничные кушанья и варили кутью, потом всей семьёй посетили Тихую Рощу, поклонившись упокоенным в деревьях предкам. Растревоженная душа Крылинки, ощутив дышащую, живую силу этого места и биение разума в жутковато-величественных соснах с человеческими лицами, пришла в окончательное смятение. Хотела бы она спросить совета у предков, да покой их не следовало нарушать по пустякам. Уж наверняка им, пребывающим душою в вечности, Крылинкины метания показались бы безделицей, не стоящей беспокойства...

Семья уселась отдыхать на окраине Рощи, а Крылинку послали на родник за водой из Тиши, которая, по поверью, в День поминовения обладала особенной силой. Окружённый соснами небольшой водопад высотой в два человеческих роста закрывал вход в пещеру, словно серебристая занавеска; здесь собралась изрядная толпа народу, и Крылинке пришлось встать в очередь, чтобы добраться до места, где можно было зачерпнуть воду без опасности в неё свалиться со скользких камней. Когда она наконец пробилась к источнику, струи воды чудесным образом раздвинулись, повинуясь рукам с длинными тонкими пальцами, и из пещеры появилась черноволосая жрица необыкновенно высокого для белогорских дев роста. Ловко и бесстрашно ступая по крутым камням, она величаво вскинула изящно очерченный подбородок и обвела собравшихся проницательным взглядом сине-яхонтовых глаз, больших, спокойных и прохладных, отрешённых от суеты будней. Когда они остановились на Крылинке, та обомлела: случись Твердяне родиться девой, а не кошкой, она выглядела бы точь-в-точь так. Сходство настолько ошарашило Крылинку, что она забыла о необходимости смотреть себе под ноги и едва не упала на каменные глыбы, по которым текли седые струи.