Теперь Зайчонок остановилась в дверях, стояла, прислонившись к притолоке, и, аккуратно лузгая в кулак кедровые орешки, прислушивалась к музицированию старшей сестры. Когда та закончила свои упражнения, Анна закашлялась, привлекая внимание.

– А, Зайчонок, проходи! – Елизавета явно обрадовалась сестре. – Хочешь, я маму позову?

– Нет, – мотнула головой девушка. – Я нынче к тебе пришла. У меня теперь грусть случилась.

– Отчего же у тебя «случилась грусть»? – усмехнулась Елизавета.

– Да разве так скажешь? – Зайчонок помотала головой, толстая коса метнулась поперек высокой груди. – Тут что-то щемит… Бывает… Ты мне сыграй ее…

– Хорошо, – сразу же согласилась Лисенок. – Подожди только минутку… присядь…

– Да я постою, – возразила Зайчонок. – Когда стоишь, больше всего вдаль видать.

Лисенок склонилась над клавишами, осторожно, словно пробуя воду в озере перед купанием, притронулась к ним кончиками пальцев. Привычка как бы играть на пианино, не извлекая из инструмента реальных звуков, но при том слыша их внутри себя, сохранилась у нее из детства.

Зайчонок спокойно ждала.

За ее спиной появилась еще одна девушка, заглянула в комнату, осторожно притронулась к плечу Анны. Вздрогнув, Анна обернулась и тут же, узнав гостью, приложила палец к губам, глазами указав на склонившуюся над клавиатурой Елизавету. Вновь пришедшая согласно кивнула Зайчонку и, сделав шаг назад, прислонилась к стене.

Елизавета начала негромко играть. Обе девушки внимательно слушали простенькую мелодию, не слишком печальную, скорее светлую и обещающую что-то в недалеком будущем.

Когда музыка закончилась, обе вместе прошли в комнату и согласно сели на застеленный одеялом топчан.

– О, Соня! Здравствуй! – приветствовала вновь прибывшую Лисенок. – Ты Волчонка ищешь?

Соня кивнула, потом спросила с любопытством.

– А что ты сейчас играла?

– Зайчонкину грусть, – ответила Елизавета.

– Угу, – вздохнула Соня. – У меня бы не так получилось.

– Ты бы не так ее сыграла? – заинтересовалась Лисенок. Все убеждали ее в обратном, но ей все еще трудно было поверить в то, что другие люди не слышат, подобно ей, весь мир в виде величественной симфонии сплетающихся между собой мелодий…

– Да нет, что я могу сыграть! – улыбнулась Соня. – Моя грусть по-другому звучала бы…

– А какая у тебя грусть? Отчего? Можешь сказать? – тут же влезла Зайчонок. – Вот я, например, – не знаю. Шебуршится здесь что-то, и хочется чего не поймешь. То ли заплакать, то ли пирожное, то ли поругаться с кем…

– Я-то знаю, – печально произнесла Соня. – Да что в том толку?

– Как – что толку? – нешуточно удивилась Анна. – Если доподлинно знаешь, так надо пойти и с ней разделаться.

Старшие девушки согласно рассмеялись. Лисенок смеялась странно и, пожалуй что, жутковато – почти беззвучно разевая рот, полный мелких белых зубов. После Соня обернулась к Зайчонку и пожала неширокими плечами:

– Матвей уезжает учиться, это решено. Я с ним поехать не могу. Как же с этим разделаться?

– Но он же вернется… – не очень уверенно предположила Зайчонок.

– Может быть, и вернется, – сказала Соня. – А может, и нет. Да и годы пройдут, пока он выучится. В Екатеринбурге полно других девушек, не чета мне. Умных, смелых, богатых. Меня он уж точно позабудет…

– Если Матвей тебя на кого-то в Екатеринбурге променяет, так сам дурак, – раздраженно заявила Зайчонок. – А ты не печалься, в девках не пропадешь. Наш Волчонок тогда на тебе со всей душой женится. Я-то знаю…

– Анна! Что ты говоришь?! – воскликнула шокированная Соня. – Это же чепуха какая-то!

Лисенок криво усмехнулась. Потом, по-видимому, решила отвлечь девушек от острого разговора.

– Соня, ты ведь рисуешь прилично, – начала она. – Окажи мне услугу…

– Конечно, Лизонька! – тут же согласилась Соня. – А что тебе нарисовать-то? Пейзажик какой?

Лисенок поморщилась. Она не любила, когда ее называли уменьшительными от «Елизаветы» именами. И Сонины «пейзажики» не любила тоже. Все они казались ей похожими не на могучую тайгу, которая одна только и окружала город, а на сахарные, дешевые и липкие пряники, которые кульками продают в лавке.

– Нет. Ты умеешь людей рисовать так, чтобы похоже было?

– Это сложно для меня… Но… можно попробовать… Чей же ты портрет хочешь?

– Марьи Ивановны Опалинской, – чуть запнувшись, выговорила Лисенок.

– Зачем тебе?! – воскликнули обе девушки разом, а Соня добавила. – Ты же вроде никогда ее особо не жаловала…

– Не жаловала, а вот – хочу! – упрямо повторила Лисенок, пряча взгляд. – Тетка она мне… и вообще…

– Ну ладно… я попробую… – с сомнением выговорила Соня. – Да только я же ее и не вижу никогда. Она у нас не бывает…

– На заимке у Черного озера, в Варварином тереме ее портрет есть, – быстро, как о чем-то продуманном, сказала Елизавета. – Я могу тебя туда свести, ты оттуда и срисуешь. Я-то сама там часто бываю, на рояле упражняюсь. Дмитрий Михайлович дозволяет в любое время…

– Послушай, а эти… странницы и прочие монашки… ну, которые после смерти Марфы Парфеновны там живут, они тебя, с твоей музыкой…. не гоняют? – спросила Зайчонок. На каком-то очень глубоком и явно не сознательном уровне вырастающую прямо из природы музыку сестры она всегда воспринимала как решительно не христианскую.

– Да нет, – удивилась Лисенок. – Некоторые, наоборот, слушать приходят. Другие шипят, конечно, но – тихонько. Да я их и не вижу почти…

– Ты, Лисенок, вообще никого не видишь, – усмехнулась Зайчонок. – Кроме своей музыки…

– Почему? – возразила Елизавета. – Вот теперь тебя вижу, Соню… Еще кое-кого…

– Это кого же? – лукаво подмигнув Соне, спросила Зайчонок.

Лисенок наклонилась и, подняв с пола скинутую туфлю (нажимала на педали она всегда босиком), стремительно бросила ее в младшую сестру. Зайчонок привычно уклонилась, оставшись сидеть, а Соня испуганно вскочила.

– Отыщи Соне Волчонка, – распорядилась Елизавета. – А я пока Сонину печаль по Матвею сыграю…

Глава 18

Из которой читатель узнает о судьбе семьи Щукиных, а молодое поколение егорьевцев пытается решить свои проблемы

Брат и сестра были похожи друг на друга, и исполнены Творцом (кто бы Он ни был) в одной цветовой гамме – теплой и ликующей, но непоправимо осенней. При этом юноша выглядел таинственной и даже немного жутковатой тенью своей яркой сестры, вроде тех лиловатых теней, которые осенью отбрасывают на лесную подстилку разноцветные кусты бересклета. Кожа, глаза, волосы, брови, ресницы, одежда – все в нем было такого же цвета, но на два тона темнее, чем у нее.

– Ты сегодня занимался с Соней?

– Да.

– Она – хорошая. И очень переживает из-за отъезда Матвея.

– Она говорила мне. Я… ничем не мог ее утешить.

– Чем же тут утешишь? – Лисенок удивленно подняла рыжие брови. – Разве что, как полагает Зайчонок, ты заменишь ей его…

– Я оторву ей, негоднице, косу!

– Не стоит… Лучше скажи, Волчонок, кто мы такие? Мы имеем право жить? – серьезно спросила девушка.

– Я думал об этом, – ответил он. – Мне кажется, что нам стоит по крайней мере попытаться. У тебя – талант. Ты помнишь, что сказал твой Людвиг Францевич, когда уезжал от нас?

– Да, помню. Он сказал, что больше ничему не может научить меня. Что я феноменально одарена. Что я должна ехать в Петербург, а еще лучше – в Европу. И там учиться, а потом – концертировать. (Слова «феноменально» и «концертировать» Лисенок произнесла по слогам). Но даже если он прав, я не могу представить себе, как нам все это сделать…

– Во всяком случае это может быть целью.

– Наверное, ты прав. Если мы куда-нибудь денемся, то Анна – забудет и освободится.

– А разве сейчас она не забыла?! – Волчонок выглядел искренне встревоженным.

– Я думаю, нет. Она никогда не говорила со мной об этом, но иногда у нее бывают такие моменты, когда, мне кажется, она чувствует, и, может быть, что-то припоминает… Я тогда пытаюсь успокоить ее, но ты знаешь, какой из меня утешитель…

– Очень хороший, – возразил Волчонок. – Твоя музыка говорит за тебя.

– Вот разве что, – Лисенок пожала плечами.

– Может быть, Дмитрий Михайлович мог бы нам помочь? – помолчав, спросил Юрий. – Ты не говорила с ним?

– Нет, не говорила. Не знаю, захочет ли он, чтобы я уехала навсегда…

– Почему? Напротив, он всегда соглашался с Людвигом в том, что глупо хоронить в Егорьевске такой талант, как у тебя…

– Это было раньше…

– Но что же изменилось теперь? Разве он стал хуже к нам относиться? Я не заметил…

– Поверь мне на слово, кое-что изменилось…


Лицо Маньки Щукиной, старшей Сониной сестры, было похоже на круглую расписную миску, на которой кто-то не слишком старательно нарисовал большие блекло-голубые глаза, курносый нос-кнопку, не слишком здоровый румянец и широкий, но узкогубый рот, полный мелких, наползающих друг на друга зубов. Притом Манька была очень мала ростом, тонка в кости и, будучи двадцати пяти лет отроду, сложением напоминала еще не сформировавшегося подростка. Впрочем, доброжелательной Соне сестра, которая с рождения Стеши служила у них в доме, казалась весьма привлекательной.

– Вот уедет он и меня позабудет, – горько сказала Соня Маньке, которая мыла пол в гостиной. – Так же, как тебя твой Крошечка позабыл…

– Ноги подбери, – велела Манька, елозя тряпкой возле скамьи, на которой сидела Соня. – Крошечки-то, может, и в живых давно нет…

– Но Матюша-то жив покуда! – горячо сказала Соня.

– Так не пускай его!

– Как же я могу поперек его да мамы Веры желаний пойти?! Кто я такая?

– Приживалка, – безжалостно припечатала Манька, полоща тряпку в ведре. – Я на жалованье служу, а тебя из милости взяли. В память Матвеева отца.

– Мама Вера меня дочкой зовет… – попыталась возразить Соня. – И папа Лёка тоже меня любил…

– Про Алешу я ничего сказать не могу, – заметила Манька. – Только он уж нынче в могиле давно. А чтобы Вера Артемьевна кого любила… Это уж я не знаю, что случиться должно. Легче один кедр в тайге другого полюбит…

– Ты ничего про маму Веру не знаешь! – воскликнула Соня. – Она…

– Да что же – она? – подождав, Манька выпрямилась с отжатой тряпкой в руке, уперев в бок маленький кулачок. – Для нее не только ты, для нее и родной сын – вроде ее выученной собаки: беги туда, сюда, сидеть, подай, принеси… Все они такие, эксплуататоры… Порода такая…

– Кто?! – Соня вытаращила глаза и от изумления приоткрыла рот. – Это мама Вера – эксплуататор?

– Конечно, – кивнула Манька и, выпятив тощий зад, снова принялась драить полы, говоря в такт ритмичным движениям. – На приисках и прочем знаешь, как она дело ведет? Чихнул неугодным хозяйке образом – штраф. Опоздал в раскоп – штраф. Занедужил хоть на сколько-то – вычет такой, что лучше бы и помер сразу…

– Не очень-то я тебе и верю, – подумав, сказала Соня. – Откуда тебе знать, если ты в доме служишь и на приисках бываешь хорошо, если раз в год?

– А про братьев-сестер наших позабыла? Я ж, в отличие от тебя, вижусь с ними. Они мне про свою жизнь рассказывают, не таят ничего.

В семье Щукиных изначально было семеро детей. Мать их умерла при рождении Сони, а саму Соню, погибающую от истощения и неухоженности, спустя несколько месяцев взяла к себе Вера Михайлова. Оставшиеся шестеро детей жили, фактически предоставленные сами себе. Пьяница отец и до своей гибели не очень-то ими занимался. После смерти чахоточной тетки немудреное хозяйство вела Манька, старшая дочь. Прочие перебивались сезонными заработками на прииске и в поселке, подворовывали. Все без исключения Щукины ходили в обносках и никогда не ели досыта.

Когда Вера по просьбе Сони наняла Маньку приглядывать за новорожденной Стешей, с деньгами и особенно со жратвой стало полегче. После все как-то пристроились. Старшие братья Ленька и Ванька работали на вскрышке торфа сначала на Мариинском прииске, а потом и на «Счастливом Хорьке». Ленка вышла замуж за приискового рабочего. Карпуха нанялся в кабак подавальщиком. Слабоумный Егорка гонял в луга коров. Все Щукины, кроме Маньки и Егорки, были не дураки выпить. Даже Ленка, как Манька ее ни стыдила, пристрастилась к водке вместе с пьяницей мужем. Позапрошлой зимой Ванька пьяным насмерть замерз на тракте. Карпухе в трактирной драке выбили все зубы. Ленкин муж по пьянке же упал в полынью и поморозил легкие. Теперь каждую осень и зиму помаленьку выкашливал их наружу… Ленька единственный из всех обучился грамоте, связался со ссыльными рабочими-агитаторами и участвовал в стачке, подписывал какие-то требования и воззвания. После всего вылетел с прииска вверх тормашками и с горя тоже запил, пропивая все из дома и поколачивая жену…

Соня поселковых родных избегала, честно сознаваясь перед Матвеем в собственной трусости и нелюбви, и только оставшемуся в родительской развалюхе Егорке носила иногда тайком в узелке еду и что-то из платья.