– Господи прости, какая жуть в голову лезет, как шанег с мясом переешь, да пива перепьешь! – с досадой пробормотал Дмитрий Михайлович Опалинский, отводя взгляд от озера.
Тут же, словно в насмешку, на глаза попалась странница Евдокия, обгорелой палкой бредущая наискось по двору, по своим, никому не ведомым делам. Дмитрий Михайлович едва удержался от того, чтоб сплюнуть и перекреститься. Евдокия всегда вызывала у него какое-то ознобное, неприятное чувство. И то, что она уже много лет жила на их заимке, и отчего-то они с женой никак не могли от нее избавиться… Ну ладно, пока была жива Марфа Парфеновна, тетка Марьи Ивановны, воспитавшая ее. Под конец жизни она прямо таки душою прикипела к угрюмой Евдокии, переехала на заимку жить, и без ее совета не делала буквально ни одного шага. Все душу спасала… Интересно было б теперь узнать: спасла ли? Целую грачью колонию развели старухи вокруг выкупленной Опалинскими заимки: странницы, богомолки, какие-то божьи люди, до глаз заросшие бородами… Дмитрий Михайлович звал непрошеных насельников «грачами». Марья Ивановна вслух сердилась, но про себя, кажется, соглашалась с точностью мужниного наименования. Все в черном, ходят неспешно, бормочут что-то себе под нос…
Жили «грачи» в окрестном лесу, в избушках-полуземлянках, которых с каждым годом как-то незаметно прибавлялось. Пять лет назад какие-то захожие могутные странники, в подпоясанных алыми кушаками длинных рубахах, за половину лета срубили в лесу небольшую ладную часовню. Молиться в нее стали приходить из тайги совсем уж зверовитого вида персонажи, из тех, которыми малых детей пугают. Евдокия со старухами всех привечали без разбору…
И вот теперь, когда Марфа Парфеновна уж несколько лет как упокоилась на егорьевском кладбище, у Опалинских все никак не получалось решительно изжить из своих законных владений всех этих людей, которые мешали, беспокоили, муторно действовали на душу, как бывает, мешает попавшая на роговицу маленькая пылинка… Марья Ивановна все толковала про грех и обиду Божьим людям, Дмитрий же Михайлович греха не боялся. Скорее, не мог сообразить, как взяться за дело… И чем объяснить?
Евдокия и ее «паства» в дела хозяев заимки не мешались, жили тихо и скромно. Несмотря на явную разбойность части «прихожан», соблюдали звериный же обычай: вблизи логова не гадить и не куролесить. Сама Евдокия ни разу не сказала Дмитрию Михайловичу дурного слова и вообще никого и никогда вслух не осуждала. Напротив, говаривала не раз, что сама более всех грешна и не ей судить.
Бывало, Дмитрий Михайлович даже думал о том с любопытством: что ж она такое натворила-то, если на здешнем каторжном фоне – «более всех»? Сварила в котле пару христианских младенцев? В дореформенные времена собственноручно запорола на конюшне полдюжины крепостных девок? Застрелила из пистолета мужа или любовника, или обоих сразу? Надо признать, что все это неприятно легко связывалось в его мозгу с нынешним обликом странницы Евдокии…
– Раз уж ты, матушка, странница, так и шла бы себе куда-нибудь… Подальше… – пробормотал Дмитрий Михайлович, неприязненно глядя вслед прямой черной спине.
– Что ты говоришь, Сережа? Мне? – послышалось позади него.
Дмитрий Михайлович обернулся и разом помягчел лицом. Поманил девушку к себе.
– Елизавета…
Лисенок по своему обычаю была одета в штаны и длинную самоедскую куртку, шитую из оленьей шкуры. Она быстрыми, неслышными шагами пересекла просторную комнату. Подошла не к мужчине, а к роялю. Ноги ее были босы, узкие и длинные ступни оставляли на полу влажные следы, похожие на след зверя.
– Где ты была?
– Ходила в лесу. Слушала… – девушка распустила закрученные в узел волосы и они пламенным водопадом стекли ниже лопаток. Мужчина облизнул внезапно пересохшие губы.
– И что?
– Под снегом ходят мыши. Вот так…
Лисенок открыла крышку рояля и, тремя пальцами нажимая клавиши, сыграла, как ходят мыши. Мыши показались Дмитрию Михайловичу чем-то испуганными и возбужденными.
– Кора трещит. Но уже не так, как зимой, а по-другому. Влажно и протяжно, понимаешь?
– Сыграй, – покорно попросил Дмитрий Михайлович, и кончиками сцепил между собой дрожащие пальцы.
Пока Елизавета не выразит в музыке все, что она увидела, услышала и подумала за то время, когда они не виделись, с ней бесполезно разговаривать о чем-то другом. И вообще все бесполезно…
Елизавета… Лисенок…
Девятнадцать лет назад он увидел в лесу ее мать, юродивую еврейку Элайджу, которую родители прятали от людей. Девушка в одной белой рубахе, по грудь вошла в обжигающе холодную озерную воду, только что освободившуюся ото льда. И огромные дикие лебеди, остановившиеся на озере по пути на восток, поплыли ей навстречу. Элайджа кормила лебедей пирогами, а ее белые груди плавали перед ней, как два больших птенца. Рыжие волосы, такие яркие, каких не бывает у живых людей, пламенели в закатном бреду. Дмитрий Михайлович, который тогда еще ощущал себя Сержем Дубравиным, онемев и окаменев, стоял в кустах, на другом берегу маленького озерца. Какое-то время он думал, что встретил лесного духа, нимфу… Потом на нимфе женился Петя Гордеев, и прижил с ней четверых детей, старший из которых умер при рождении. Лисенок была старшей из выживших.
Когда-то инженер Андрей Андреевич Измайлов сказал Опалинскому на обеде в «Калифорнии», указывая на Петиных детей: «Они вовсе не слабоумные, как вы все тут думаете. Их можно развивать, и результаты будут великолепны.» – Дмитрий Михайлович тогда ему не поверил. Ведь если бы это было так, то Мария Ивановна давно занялась бы этим вопросом. Ведь она привязана к своей семье, любит детей, и всегда искренне горевала по поводу того, что Шурочка – их единственный ребенок.
Но позже Дмитрий Михайлович убедился в правоте инженера. И спросил у жены: «Маша, Элайджа не может заниматься образованием своих детей – это каждому очевидно. Почему же ты не…»
Мария Ивановна даже не дала ему договорить. «У них, между прочим, есть еще и отец! А если ты такой добрый и благородный, можешь сам этим заняться!»
«Ну что ж, и займусь, если тебе недосуг,» – пожал плечами Дмитрий Михайлович. Сказать по чести, он так и не сумел разгадать причину негодования жены. Да и не особенно о том задумывался.
А Элайджины дети, словно диковинные цветы, растущие и развивающиеся у него на глазах, доставили ему в последующие годы немало приятных минут. Особенно Лисенок, которая в полной мере унаследовала музыкальность, рыжие волосы и первобытную красоту своей матери (где-то в глубине души Серж Дубравин всегда оставался эстетом). При всем том она была явно тоньше и ранимее Элайджи, которая все эти годы жила, почти не соприкасаясь с реальным миром.
Он играл с ними в мяч, читал им вслух любимые книги своего детства (читателем из всех троих стал только Юрий. Девочки по сей день больше любили слушать), ходил вместе с ними в лес и на Березуевские разливы. В лесу и на разливах уже дети выступали его проводниками, показывали и рассказывали о лесе такое, чего он сам никогда бы не разглядел и не узнал… Первое время Дмитрий Михайлович всегда звал с собой сына. Но Шурочка по слабости здоровья или по какой-то иной причине избегал совместных со «звериной троицей» игр и прогулок.
До начала прошлого года все трое называли его «дядя Митя». Теперь так обращалась к нему только Анна-Зайчонок. Юрий, подрастая, стал звать его по имени-отчеству, а Лисенок…
Он всегда знал, что Элайджа каким-то не слишком понятным ему образом все-таки общается со своими детьми и что-то рассказывает и передает им. Однажды… Они с Лисенком были тогда на заимке вдвоем. Девушка часто приходила сюда без брата и сестры, чтобы поупражняться на рояле. А он… трудно теперь сказать, что влекло его на заимку. Тогда он думал, что в волшебном теремке, сотворенном посреди тайги больным воображением настоящего Мити Опалинского и художественным талантом остячки Варвары, он философствует и отвлекается от прозы приисковой жизни… Тогда он не удержался и спросил:
– Элайджа… твоя мать когда-нибудь показывала тебе лебедей?
Лисенок по виду совершенно не удивилась вопросу.
– Да, я знаю. Они пролетают над нами ранней весной. Их надо кормить, чтобы поддержать их силы. Мама печет для них специальные хлебцы с травами.
– И ты… теперь ты кормишь их? – почему-то с замиранием сердца спросил Дмитрий Михайлович.
– Конечно, – кивнула Лисенок. – Кто-то должен. Я старшая. Лебеди живут долго, но не очень хорошо различают людей. Я распускаю волосы и они принимают меня за маму.
– Лисенок… – он отвернулся от нее, но все равно услышал предательскую хрипотцу в своем голосе. – А ты могла бы теперь… распустить волосы… для меня? У тебя… очень красивые волосы…
– Я знаю, – бесстрастно согласилась девушка. – У меня такие же красивые волосы, как у мамы… Может быть, тебе сыграть лебедей?
– Да, сыграй мне, как ты их кормишь. И покажи… распусти волосы!
– Хорошо, – тут же, без паузы, сказала Лисенок за его спиной. – Только ты не поворачивайся, пока я не скажу.
В тереме было две печи, но они не могли протопить обширные помещения, и в комнате с роялем оставалось прохладно даже летом. Однако, в тот мартовский день Дмитрий Михайлович обливался потом. Противные струйки текли по шее и по спине, под мышками было мокро. Раньше он потел в меру, и только от напряженной физической работы, которая, надо признать, в его жизни случалась нечасто. «Наверное, это оттого, что я уже немолод», – подумал он и пожалел себя. Думать так о себе было горько и сладко одновременно, как если бы сжевал подряд целую плитку шоколада.
Лисенок между тем закончила возиться и заиграла. Дмитрий Михайлович сам был умеренно музыкален от природы, и одаренность воспитанницы давно воспринимал как должное. Зная особенность музыки Елизаветы, он честно попытался представить себе озеро и лебедей. Воображение у него было богатое и обычно все получалось. Нынче же что-то откровенно мешало. Когда он сообразил, что и где именно, то заново облился потом.
– Повернись! – приказала Лисенок.
Дмитрий Михайлович обернулся. Девушка сидела за роялем в простой, белой, короткой рубашке, с распущенными волосами. Черно-белые клавиши огромного инструмента были строги и изысканно прекрасны. Яркая ржавчина ее разметавшихся волос на их фоне казалась почти вульгарной. Босые ступни, которыми она нажимала на педали, покраснели от холода.
Дмитрий Михайлович приблизился, как во сне, развернул ее к себе вместе с крутящимся, выкрашенным черной краской табуретом, опустился на пол и засунул узкие замерзшие ступни себе под рубашку, поближе к подмышкам, во влажное горячее тепло. Его ладони лежали на ее круглых золотистых коленках, и он вдруг увидел, что его ногти, когда-то гладкие, стали ребристыми и грубыми. Лисенок коротко вздохнула, наклонилась вперед и положила свои руки ему на плечи.
– Как мне тебя назвать? – спросила она.
Он вспомнил, как Элайджа когда-то говорила: вещь и ее имя – одно. Вполне возможно, что и ее дочь считала также. И распространяла это мнение на людей.
– Ты же знаешь, меня зовут Сергей Алексеевич, – тихо сказал он. – Ты можешь назвать меня… Сережей?
– Я смогу… потом… – тихо сказала Лисенок.
И от ее низкого голоса он сошел с ума.
После он сто раз проклял и тысячу раз благословил этот мартовский вечер и последовавшую за ним ночь. Она действительно называла его Сережей, шептала, а потом и выкрикивала это имя (его настоящее имя!), которого он не слышал уже много-много лет. Когда он потом думал об этом, то всегда путался в двух понятиях: «продажа души» и «возвращение души». На что он тогда был готов, и что сделал на самом деле, об этом он так и не сумел с собой (или еще с кем-то?) договориться.
Главная неловкость возникла отчего-то не с женой, а с Петром Ивановичем. Много лет находясь как бы в родственных отношениях и живя фактически одним домом, они никогда не были близки, но, казалось, испытывали друг к другу ровную молчаливую приязнь. Петя никогда по своей воле не мешался ни в какие дела сестры и зятя, Дмитрий Михайлович сторонился его вечно лающих собак, охотничьего оружия, висящих на гвоздях ягдташей, пахнущих кровью, перьями и шерстью… Когда Опалинский занялся образованием детей, Петя, который сам по молчаливости и отстраненности от всего с годами стал напоминать Элайджу, еще потеплел к нему, и даже как-то, будучи в сильном подпитии, косноязычно, но горячо поблагодарил.
Теперь же Дмитрий Михайлович при каждой встрече с Петей ощущал себя последним негодяем. Почему-то ему казалось, что он не только изменил его сестре и совратил дочь, но и как-то задел честь Элайджы (а именно этого Петя никому не простит – как-то безошибочно Дмитрий Михайлович чувствовал это). Оттого ли, что он вожделел еврейку когда-то, много лет назад, или еще отчего-то, но смотреть Петру Ивановичу в глаза и говорить с ним о пустяках становилось с каждым днем все труднее. И на вычищенные Петины ружья и блестящие охотничьи ножи в кожаных ножнах он теперь смотрел какими-то другими глазами. Глазами будущей жертвы?
"Наваждение" отзывы
Отзывы читателей о книге "Наваждение". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Наваждение" друзьям в соцсетях.