– Отчего же так?

– Да так уж сложилось… – уклончиво сказала Софи. – Ты, помню, хотела мне свои владения показать… Я, по чести, Мариинский поселок и не узнала. Тут же и не было по моей памяти ничего. Бараки какие-то, заборы покосившиеся, да контора, да лес. Волки, помню, чуть не по улице бегали. А теперь… Как бы не больше Егорьевска стал…

– Да нет, видимость, – Вера махнула рукой с наигранным пренебрежением, но видно было, что высказанные впечатления Софи важны для нее. – Но покажу, как обещалась, коли вам интересно. Матюшу сейчас кликну, и отправимся… Вы возражать не станете, если он – с нами?

– Да что ты говоришь-то! – возмущенно воскликнула Софи.

Матюшу она видела и говорила с ним коротко, но юноша уже успел произвести на Софи самое благоприятное впечатление и своим видом, и манерами, и образом речи. Видно было, что Вера вложила в сына все, что смогла, и посеянные семена упали на вполне плодородную почву. В результате выращенный в приисковом поселке, в сибирской глуши юноша производил впечатление образованного и культурного человека, да, вероятнее всего, им и являлся. Поглядев на Матвея Матвеевича лично и поговорив с ним, Софи еще утвердилась в своем намерении: непременно забрать Матюшу с собой в Петербург и выучить его там, на кого захочет.


В «детской избе» Софи не задержалась. Дружно лопающие кашу и что-то лепечущие малыши ее вовсе не умилили.

– Прости, Вера, не люблю, – тихо призналась она. – У меня лучшая подруга всегда просто с ума сходила: «ах, лапочки, детки, здоровенькие, сидят, кушают, за ушами трещит…» А мне… ну, не знаю, на каких-то личинок они похожи… Глупых, лупоглазых, прожорливых… Уж поскорее бы вылупились… Прости…

– Да не извиняйтесь вы, – усмехнулась Вера. – Я сама к тому близко…

Зато с калмычкой Хайме Софи обнялась и расцеловалась от всей души.

– Помнишь, Хаймешка, как ты гусаром в спектакле была? – хохоча, спрашивала она. – И романсы Давыдова пела?

– А то! – важно отвечала Хайме. – Все помню. И усы у меня тогда были…

На двух веселых инвалидов, которые, обнявшись, прискакали к крыльцу гостиницы, лишь прослышав про то, что прибыла хозяйка с гостьей из самого Петербурга, Софи вытаращилась с немалым удивлением.

– Здравствуйте вам! – уцепившись за приятеля, дурашливо поклонился едва ли не до земли один из них. – Вера Артемьевна! Софья Павловна! Наслышаны весьма, и вот счастье – лицезреть сподобились!

– Знакомься, Софья Павловна! – усмехнулась Вера. – Это мои предприниматели – Ерема и Типан. Начинали с мыла, а сейчас и оба завода – спиртовой и винокуренный, к рукам прибрали… С ногами-то у них, видишь, недобор…

– Эх, Софья Павловна! – тут же откликнулся Ерема. – Вы не глядите, что у нас с Типаном две ноги на двоих. Головы-то у нас, это учесть надо, – тоже две! А промышляем мы помаленьку только благодаря милости вашей несказанной, благодетельница вы наша, Вера Артемьевна!

– Подлизы! – оборачиваясь к Софи, объяснила Вера. – Думают, что даже грубая лесть любой бабе приятна. Правы… Чего прискакали-то, инвалидная команда? Глаза таращить, или дело имеете?

Ерема задумался на мгновение и тут же сощурился хитро́.

– Без дела не посмели бы и беспокоить. Ума большого требует и фантазии. К кому же, как не к вам?

– Если фантазия надобна, то это вот к ней, – кивнула на Софи Вера. – В этом Софья Павловна куда умнее меня будет…

– Да не может того быть! – словно сраженный наповал, пошатнулся Типан. Ерема поддержал его, обмахнул широкой ладонью.

– Да в чем загвоздка-то? – не удержалась Софи.

Забавные калеки-предприниматели нравились ей, но уж хотелось идти дальше. Верино хозяйство не в шутку увлекло ее. Подумать только, ее бывшая горничная – едва ль не полновластная хозяйка пусть маленького, но уж почти городка! Вот ловко-то выходит! Про себя Софи уже сочиняла письма обо всем увиденном Пете и Элен, подбирала эпитеты…

– Да вот, Софья Павловна, изобрели мы с Типаном одну штуковину, – вмиг став почти серьезным, объяснил Ерема. – Настойка винная на корешках аира и синюхи, да на ягоде можжевельника, да еще одна травка от Типановой якутской бабки, заветная… Забористая штучка получилась, и вкус, и цвет… И все, что человеку надо… Душа воспаряет… Одного покамест нету для продвижения товару на местный рынок: звучного имени. И чтоб так назвать, чтобы и простым, и благородным, и бедным, и богатым…

– Не изволите ли испробовать, чтоб наверное прицениться? – предложил Типан.

– Душа, говоришь, воспаряет? – в тон Ереме прищурилась Софи, невольно вспоминая питерских оккультистов. – Тогда все просто: алкагест!

– Изрядно, – пожевав губами, согласился Типан. – А что ж это значит-то?

– Кто из вас грамотный есть?

– Я грамотный, – гордо сказал Ерема.

Софи достала из кармана блокнот, вырвала лист, сунула Ереме вместе с карандашом.

– Пиши. Объяснение для благородных и богатых. То есть, называется – реклама. Я бы сама тебе написала, да мой почерк чужие плохо читают. Готов? Значит, так: «Алкагест – универсальный растворитель в алхимии, но в мистицизме – высшее «Я», соединение с которым превращает материю (свинец) в золото, и возвращает все составные вещи – такие как человеческое тело и его атрибуты – к их первоначальной сущности».

Ерема, прилежно шевеля толстыми губами, царапал карандашом.

– Ну, я просто упал, – признался Типан. – Алкагест! Возвращает к первоначальной сущности!

Вера хрипловато захохотала.


– Идет коза дворами,

Трясет коза рогами.

Кто не засыпает –

Того коза бодает…

Грушенька умолкла и, зажмурившись, длинно и сладко зевнула. Сквозь ресницы посмотрела на Людочку. Спит? Глазки вроде закрыты и дышит ровно. А шевельнешься – и опять захнычет. Господи, да на что ж мне такая обуза… главное – за что?!

Она уже искренне считала, что – не за что. Прежняя, петербургская жизнь уплыла в призрачные дали. Нынешняя тоже была призрачна: бесконечные дрова, бадьи с ледяной водой, терпкий дух кедровых шишек, волчьи следы у калитки, мужнины – грязные, в снежных разводах – по свежевыстиранной дорожке… Ничего, ничего, шептала она, затаскивая в печь тяжелые чугуны, – потерплю еще немножко, и будет. Осталось недолго…

Почему – недолго, она не знала и не задумывалась. Ясно было одно: скоро что-то произойдет! Эта собачья жизнь кончится. Начнется новая. Или вообще ничего не начнется – и ладно, и то лучше, чем сейчас.

Осторожно разогнувшись, она шагнула назад. Спит! И в этот миг, как нарочно (а, может, и впрямь нарочно? Стоит и подгадывает!) стукнула дверь в сенях.

– Грушенька!

Она стремительно и бесшумно вылетела в сени, зашипела, яростно глядя на мужа:

– Заткнись!.. – и осеклась, разглядев выражение его лица.

Оно было таким, как когда-то в Петербурге!

Ну, ладно: почти таким. Слишком острое и смуглое, и волосы висят по обе стороны длинного носа. Но – живое! Глаза лихорадочно блестят, и рвется поскорее рассказать ей что-то.

Ох, неужто… Она тут же представила: воля! Вот они едут в поезде – домой, в Петербург, Людочка, не переставая, хнычет, а в Петербурге рыхлая барыня – его мать – смотрит сквозь нее, недоуменно поджимая губы: как же это ее мальчика угораздило связаться с эдакой? И не догадался в Сибири оставить?.. Грушенька помотала головой, отгоняя морок.

– Скоро домой, милая, – выдохнул Гриша, улыбаясь неуверенно (отвык!), – скоро, вот увидишь…

– Тише, разбудишь ребенка, – пробормотала она машинально. – Убавили срок, да? Ради тезоименитства?

– Куда там. Это другое… Пойдем, я все объясню. Все, во всех подробностях… Господи, как она рискует! Да все они – из-за меня… Чем я заслужил? Ничем!

Он продолжал бормотать, непонятно, к кому обращаясь – все громче, Людочка, разумеется, проснулась и заплакала.

– …Ты представляешь, она сама сюда приедет! Нам придется разделиться… Но это ничего, это не страшно. Если Софи будет здесь, значит, ничего уже не страшно…

Он начал ходить по комнате – от окна к печке, потом назад. Людочка, уже и думать забыв о сне, следила за ним круглыми глазами. Грушенька тоже смотрела на него, прислонившись к косяку.

Софи, значит. Дошло, значит, письмо. Ну, правда, можно ли было в ней сомневаться! Ведь любимый братец… Вот, небось, обрадовалась бы, если б мы с Людочкой куда-нибудь исчезли и только его одного пришлось бы вытаскивать.

– Не хочу, – сказала Грушенька. Громко, чтобы Гриша обратил внимание. – Не хочу, чтобы твоя Софи меня спасала.

Он не услышал.

Глава 27

В которой Софи дает вечер в собрании, узнает историю давней любви, и «изгоняет людей из их оболочек»

– Поговори, прошу тебя, с Каденькой, – Надя быстро отвела глаза. – О чем найдешь или захочешь. А потом скажешь мне, как тебе показалось. Свежему человеку всегда заметней. Тем более ты ее прежде знала, такой случай… Только без всяких, по-честному… мне наверняка знать надо…

– Господи, Надя! – сочувственно вздохнула Софи. – Мне так трудно поверить, представить… Каденька, и безумна… Может быть…

– Вот я и прошу тебя взглянуть! – отрезала Надя.

– Хорошо, хорошо, конечно. Я все сделаю, как ты хочешь… Вот прямо сегодня вечером, когда все в собрании будут… А что же Левонтий Макарович? Как он Каденьку видит? Или все из латыни цитирует?

– Папа не меняется никогда. Ноги в тазике, голова – в Риме. Если б не Айшет и Аглая, забывал бы и поесть, и попить, и на службу сходить. Последние вот только недели чего-то ему Машенька Опалинская голову заморочила. Талдычит что-то про каких-то англичан… Мне все недосуг у Аглаи подробнее выспросить…

– Я знаю про англичан, – заметила Софи. – Они осенью здесь, в Егорьевске, были, обещались вернуться, и собираются тут и на Алтае то ли новые прииски открывать, то ли старые скупать. Капитал вкладывать. Вера моя этим делом весьма интересуется, да и Машенька, видать, тоже… Только причем тут Левонтий Макарович, этого я тебе сказать не могу…

– Да и Бог с ними со всеми. Папу нормальным, наверное, со стороны тоже назвать трудно, но он всегда таким был. А Каденька – другое дело. Там – процесс…

– Я понимаю, – кивнула Софи. – Сделаю все, как ты сказала.


Напитки и закуски были доставлены из «Луизианы» загодя. Аннушка-Зайчонок и калмычка Хайме распоряжались слугами и столами. Илья Самсонович, по настоянию Софи, был приглашенным гостем. Отмытое и прибранное к приходу гостей помещение собрания ежилось и как будто бы вспоминало былые, славные времена. Недавно оштукатуренные стены дышали влагой. Памятный Софи рояль смотрелся гордым и сиротливым французским клошаром. Елизавета-Лисенок, проходя мимо, каждый раз незаметно касалась его ладонью, как будто бы гладила. Софи показалось, что дай ей волю, она прицепит рояль на веревочку и заберет с собой так же, как старый следователь Кусмауль подобрал у водопойки немолодого такса.

Машенька Опалинская, подбородком опершись на трость, сидела в углу на стуле и уж давно беседовала с инженером Измайловым. Вера Михайлова кидала на них заинтересованные и нетерпеливые взгляды. Наверное, ей не терпелось предложить Андрею Андреевичу работу на своих приисках.

Саму Веру развлекал светской беседой Левонтий Макарович. Софи слышались трескучие латинские цитаты, на которые Вера периодически, чуть наклонив голову, уверенно отвечала на латыни же. Каждый раз после этого Левонтий Макарович на пару мгновений замирал в немом восхищении и буквально пожирал Веру глазами. В этом промежутке Вера облегченно вздыхала, перебрасывалась короткими многозначительными фразами с Иваном Притыковым или наблюдала за Машенькой и инженером. За самой Верой и Левонтием Макаровичем наблюдала прислуживающая у столов киргизка Айшет, и ее бездонные узкие глаза были похожи на щели в преисподнюю.

Вечер выдался на удивление теплым. Даже не накинув пальто, Софи с удовольствием вышла из жарко натопленного помещения на крыльцо. Каденька, все такая же худая, только много более высохшая, чем помнилась Софи, куталась в шаль. Горизонт не был чистым, и звезды, восходя одна за другой, рассыпали за собой по небу жемчужные следы. Откуда-то слышалось мелодичное журчание талой воды.

– Скажите, Каденька, как вы жили эти годы? Я часто вспоминала вас…

– Я – жила? Конечно! – Каденька говорила в своей прежней, рубленной манере. По ее высокой, худой шее ходил туда-сюда совершенно мужской кадык. Казалось, что каждым его движением она откалывает от колоды слова-полешки. – Кто хочешь отчается. Я – нет. Десять лет общественного безмолвия. С 1884 по 1894 год. Теперь опять начался подъем. Уже не остановить. Как поезд. К приезду цесаревича крестили в православие бурят. Всех – Николаями. Они – буддисты. Мы писали протест. Печатали в Петербурге. Даже у Мещерского в «Гражданине». «Жалобы, якобы писанные безграмотными инородцами, составлены яростными, точными словами, хорошим литературным языком, – следовательно, писали политические ссыльные». А кто ж еще? В этой варварской и раболепствующей России полностью самопроявившиеся, душевно свободные люди попросту обречены. И не в том смысле, что они не могут делать дела и быть успешными. Это – пожалуйста. Они не могут быть счастливыми, только это не позволено им…Ты знаешь по себе…