Потом пришли другие времена. Как-то незаметно она привыкла смотреть на себя усталыми и раздраженными глазами мужа, Дмитрия Михайловича Опалинского. Да: ничего не получилось! Некрасива, неуклюжа, неумна. За что ни возьмется – надрыв и суета, а толку чуть. И все-то о себе, все о себе. Племянники неучами растут, рабочие с приисков разбегаются, родной сын и тот, чуть что, рукой машет: отстань!

Может, она просто родилась не тогда и не там? Ее место – в бальной зале какого-нибудь Тюильри. Огни, ароматы, бездумное круженье… Вот бы Софи-то посмеялась, подумала она, тяжело выбираясь из дрожек. И мне бы надо… Кто-то сказал (то ли мудрец античный, то ли егорьевский знакомый), что главное в жизни – уметь посмеяться над собой. Маша, в общем, была с этим согласна и честно старалась, но мешало недоумение: с чего смеяться-то?! Слезы одни! Вот и сейчас тоже: вспомнишь, как злобилась, на Софи глядя, как выспрашивала ее с жадным, стыдным любопытством – и так совестно…

Она поднялась на паперть, привычно оделяя нищих, не глядя на них и не вслушиваясь в их благодарственное бормотанье. Вошла в храм. Там в этот час было тихо и почти пусто. Матушка Арина Антоновна, сложив руки на коленях, сидела возле короба со свечами. Маша, подойдя, заказала обедню во здравие рабы Божией Людмилы.

– Не спит ночами и не спит, – пожаловалась, в ответ на озабоченный матушкин вопрос. – Нервная очень. Так ведь и понятно…

– Настойки моей надо, на шишечках, – живо предложила Арина Антоновна, – она, ты знаешь, от всего. От живота, от суставов… Я тебе к вечеру Павушку-то с ней подошлю.

Маша наклонила голову: спаси Бог!.. Они с матушкой в последнее время – после долгого бестолкового перерыва – опять задружились. Обеим было ясно – почему; и обе молчали, не решаясь даже словом коснуться запретной темы.

Опять ведь она, с острой ревностью подумала Маша. Я все о Фаниной судьбе сокрушалась, а она не успела приехать – и все решила вроде как мимолетом, каким-то таинственным способом, так что и не узнаешь ничего напрямую, остается слухами питаться.

Я, что – не смогла бы так-то? Ох, да куда мне…

Она остановилась перед иконой Покрова Богородицы. Икона была новая, привезена в церковь на Машиной памяти – лет двадцать назад. Она теперь часто вспоминала, как смотрела когда-то на яркие краски – киноварь, золото, лазурь, – жмурясь от восторга. Она тогда еще не знала ни Софи, ни Мити. Все было впереди…

Краски за двадцать лет почти не потускнели. Огоньки свечек отражались в цветной поверхности и серебре оклада текучей мозаикой. Высокая, тонкая, ломкая фигура Богородицы будто таяла в этих огнях, и белый плат в ее руках, как первый снег, стелился над крошечными домиками, деревьями, речкой…


– «…И молвила леди Изольда: «Сэр, не должно более мне с вами видеться, ибо наши чувства преступны, как мой супруг есть ваш благодетель». – «Воистину так», – ответствовал Тристан. И залились оба горючими слезами…».

Неонила и Людочка сидели на скамейке под сливами, обнявшись и уткнув носы в развернутую книгу. Вернее, в книгу глядела Неонила, а Людочка – на нее, вывернув голову и раскрыв рот, завороженная течением причудливой речи.

– Давай, давай! – заторопила, дергая за подол.

– Уж больно что понимаешь, – буркнула Неонила, весьма, впрочем, польщенная. И продолжала, удвоив энтузиазм:

– «Руки их меж тем переплелись сами собою»…

Шурочка, остановившись за смородинными кустами, радостно заметил:

– Обалдеть.

Марья Ивановна шагнула вперед, с твердым намерением взять Неонилу за ухо да отругать примерно: нашла тоже сказку для трехлетнего дитяти! Но остановилась. Загляделась на Людочку.

Ну, вот что особенного? Дитя как дитя. Сидит, болтает тощенькими ножками, русые волосы над слишком высоким лбом кое-как прихвачены лентой (Неонила, вместо этих дурацких книжек, лучше причесала бы ребенка!), розовые оттопыренные уши – прозрачные, как лепестки… До сих пор Маша не то, что не любила маленьких детей – просто не знала, как с ними обращаться. Сюсюканье и кудахтанье, так натурально выходившее у всех егорьевских женщин, ей не давалось. Попробовала когда-то с племянниками… те как зашипят: не подходи! – она и отступилась. С тех пор, стоило поглядеть на троих зверенышей, сразу вспоминала, как стояла перед ними неловкой дурой. Может, оттого и эта брезгливая неприязнь, которую в последние годы так трудно стало скрывать.

Да и зачем они ей, дети? У нее – Шурочка, один за всех; более чем достаточно. И то, что при одном звуке Людочкиного голоска в ней что-то больно сжимается и хочется схватить девочку на руки, спрятать, уберечь от неведомых и страшных напастей – все это ровным счетом ничего не значит.

– Слушай, мам, а ты попроси Софью Павловну: может, она тебе ее насовсем отдаст?

Маша изумленно обернулась к сыну – он смотрел на нее, безмятежно моргая, закусив зубами травяной стебелек. Хотела что-то сказать, но не нашла слов. Шурочка объяснил с легким вздохом:

– Ну, не слепой же я, вижу. Тебе как раз такую надо. Может, и внучка бы сошла… Но я, ты ж понимаешь, в обозримом будущем жениться не собираюсь.

– Шурочка!.. – сумела таки выдавить Маша.

Он засмеялся. Неонила испуганно ойкнула, книга шлепнулась в траву. Людочка протянула:

– Тетя Маша! – и заулыбалась во весь рот.

– Молоко пить! – строго сказала Маша, едва удерживаясь, чтобы тоже не расплыться в такой же бессмысленной младенческой улыбке.


– Скажи, Мишка, только честно, а ты, после всего… Ну, я знаю, что ты тогда в Петербурге сумел почти все превратить в деньги, и эти твои алмазы, и Англия… Ты теперь очень богат?

– Сонька! Тебе нужны деньги? – глаза Туманова радостно и предвкушающе блеснули. Софи поморщилась, вспомнив, как когда-то он пытался удержать ее, покупая ей все подряд. По всей видимости, с тех пор он не особенно изменился. – Я тебе дам! Что ты собираешься?… Впрочем, нет, не говори, мне все равно. Скажи только: сколько?

– Да не нужны мне твои деньги! – фыркнула Софи. – Я все эти годы тоже сложа руки не сидела, у меня теперь свои есть… Я хотела тебя попросить вот что: ты, если не разоришься от этого, то купи у Машеньки Гордеевой прииск, или продай ей, или деньги вложи, или что она там вообще от тебя хочет… Пусть там прибыль небольшая выйдет, или вовсе никакой…

– Опять о других печешься… – некрасиво усмехнулся Туманов. – Не надоело еще? Машенька-то Гордеева как на тебя глянет, так едва от злобы не задыхается, а ты…

– Ну и что ж с того? – Софи намотала на палец локон. – Надо же всю эту злобу как-то разгребать, что ли… Если можно что-то деньгами наладить, так это еще очень просто и легко выходит. Обычно-то не так… Мы как раз с Измайловым намедни на эту тему говорили…

– А ты слышала историю о том, как сын Марьи Ивановны ставки принимал? В том числе и на то, станем ли мы с тобой любовниками?

– Слышала, конечно. От Веры. Вера за нас пять рублей выиграла. Очень смешно. Мне Шурочка даже нравится, честно. У него мозги по оригинальной мерке сшиты, а это дорогого стоит. Я тут даже посоветоваться с ним думала… Хотя, конечно, скорее всего, мошенник из него выйдет, а более – ничего… Так что ж? Ты мне зубы не заговаривай! Сделаешь по моей просьбе то, на что там Машенькины чаяния направлены?

– А если откажусь?

– Я тебе сегодня вечером не отдамся! – темпераментно воскликнула Софи.

– И что: разве у меня теперь есть-таки какой-нибудь еще выход? – дурачась и подражая еврейскому местечковому акценту трактирщицы Розы, спросил Туманов, подхватил Софи на руки и закружил по комнате.

Она закрыла глаза от счастья и прижалась лицом к его теплой и сильной шее.


…В этом зимовье, слепленном из лиственничных бревен самоедами, однажды на святки – четверть века назад – они с Петрушей Гордеевым напились вусмерть и спали двое суток. Дрова в печке прогорели, мороз был, само собой, крещенский… Как не замерзли? Ни до, ни после он так не пил. Да и тогда – не в охотку, а для какого-то дела понадобилось. Николаша долго разглядывал бревенчатую стену с торчащим мхом и паклей, тупо вспоминая, какое же у него тогда было к Петеньке дело. Так и не вспомнил. В голову лезла ерунда: как дышали смолой сосновые поленья и рубиново переливалась моченая брусника в туеске, как деловито сновала, устраивая себе лежбище, Петина Пешка (первая? Или уже вторая?)… мокрой псиной от нее пахло, конечно, и он брезгливо морщился… Да, сейчас бы тогдашнюю-то грязь!

Сейчас в зимовье пахло не псиной, а плесенью и дерьмом. И ногами, не мытыми отродясь. Сгорбившийся на лавке Кныш источал эти ароматы, как какая-нибудь сандаловая свечка в гостиной у петербургских теософов. Кныша приходилось не только нюхать – с ним надо было еще и разговаривать.

– Совсем вы, разбойнички, шерстью заросли.

– Да ладно, барин, – Кныш дернул головой, по его ленивой интонации было очевидно: болтай что хочешь, да только и мы тебе не разбойнички, и ты нам не барин. Память у Кныша была отменная, и Николашу он узнал сразу. – Сказывай, что делать, а то зря сидим.

– Повтори еще раз, где эта Атаманова заимка?

– Да на Черном озере, на самом. Там страннички-богомольцы понарыли землянок. Голытьба, кресты нательные и те – на копейку десяток. Ихнему-то благородию Карпу Платоновичу когда еще говорили: разберись! Сколько там, в скитах этих, супостатов…

– Этот Карп Платонович – он уже знает?

– Все знает.

– И что?

– Да что. Сидит, репу чешет. Решается, – Кныш раздвинул губы в медленной ухмылке. Из-под длинной верхней губы зубов не было видно, казалось, их нет вовсе. – Вы не сомневайтесь, барин. Решится. Эта барынька, она и ему тоже… как-то эдак…

Он замолчал, а Николаша отвернулся, с силой потер ладонью лоб – боролся с нервным смехом. Нет, представьте, какова барынька! Всем ухитрилась наступить на хвост, даже Загоруеву. Кто на нее молится, кто проклинает. А кто – сразу и то, и другое.

Господин барон Шталь, пожалуй.

– А долго будет решаться – свистнем в Большое Сорокино, казачки и без него дорогу найдут.

– Главное, знать, что свистеть.

– Как же, барин. Мы, может, и не сильно грамотные, но соображаем. Домогатский Григорий Павлович с сестрицей и сообщниками. Все эти не наши фамилии, они, знаете, сами в голову лезут. Был бы Иванов-Петров, может, я б и не запомнил.

– Хорошо. Это дело уже пусть идет как идет. Теперь о другом.

Николаша, стараясь держать себя в руках и не торопиться, полез в карман за бумажником, вынул пачку денег, начал пересчитывать.

– Вот, – он бумажником подвинул горку банкнот по неровной поверхности стола – к Кнышу. – Это за англичанина. Сделаешь – будет еще столько же.

Кныш насупился. Сумма предлагалась как раз достаточная для того, чтобы оставить при себе всякие сомнения. Да к тому же – что особенного делать-то? Ну, взять мистера за жабры. Ножиком перед ним помахать: подпиши документ! Подпишет, куда денется. Эти европейские господа, они только на вид матерые…


– Шурочка, проходи сюда. Я вот хотела с тобой посоветоваться…

– Всегда к вашим услугам, Софья Павловна! – обманчиво наивные глаза паренька просто-таки лучились от любопытства.

Софи поискала в Шурочкиной внешности сходства с молодым Сержем Дубравиным. Ничего не нашла. Зато сходство с Машенькой просматривалось весьма отчетливо.

– Садись. Я сейчас расскажу тебе довольно длинную историю, а ты мне потом скажешь, что ты по этому поводу думаешь. Хорошо?

– Конечно, как вы пожелаете, – кивнул Шурочка. – А только что же…

– История эта произошла в Петербурге и к Егорьевску вообще никакого отношения не имеет. Мне просто в голову взбрело, чтобы ее свежий человек услышал. Решила, что ты по смышлености и пройдошистости подходишь как раз…

– Благодарствуйте на добром слове! – привстав, с улыбкой поклонился Шурочка.

– Цыц, шельма! – смеясь, прикрикнула Софи. – Сиди и слушай!

После она в подробностях, разумеется, не упоминая никаких имен, рассказала Шурочке об убийстве Ксении и исчезновении Ирен. Приступая к рассказу, полагала, что встретит серьезные трудности, объясняя подростку необычные способности Ирен и деятельность теософского кружка. Однако, сосредоточенно слушавший Шурочка почти сразу прервал ее размахивания руками по этому поводу, сказав: «Девушка-шаманка. И еще целый кружок. Я понял. Говорите дальше, Софья Павловна.»

По окончании Шурочка, подумав, спросил:

– Вам знать надобно, кто убил?

– Да. И еще, куда девушка подевалась.

– У вас мелкие деньги есть? – с цыганской деловитостью осведомился Шурочка.

Софи, ничего не спрашивая, достала из ридикюля кошелечек с серебряными защелками, открыла его и вывернула на стол. Шурочка аккуратно собрал раскатившиеся монетки и, нагнувшись, достал из-под стола упавший двухгривеный. Потом взял на столе лист бумаги, порвал его на небольшие, с четверть конверта кусочки и написал на них какие-то буквы. Софи с интересом наблюдала за его приготовлениями.