Матвей задрожал и до крови прокусил нижнюю губу.

– Соня! Я прошу тебя!

Он сильным рывком поднял ее с колен, подхватил на руки и долго носил по комнате, утешая и баюкая, как ребенка.

– Я принимаю твой обет, – прошептал он ей в распущенные волосы. – И сам обещаю любить только тебя, сестра моя и возлюбленная моя. Но это… это случится между нами только тогда, когда мы сможем быть окончательно и навсегда вместе. Иначе я… я не смогу жить… Ты понимаешь теперь?

– Понимаю, Матюша, любимый, – прошептала в ответ Соня. – Ты помнишь… когда-то, детьми, мы видели под елкой маму Веру и разбойника Никанора?

– Конечно, помню, – улыбнулся Матвей. – Он, как я понимаю, был отцом нашей Стеши…

– А потом там, на берегу… ты смотрел на меня… А я – на тебя…

– Я никогда не забывал…

– Как ты думаешь, мы можем теперь?…

– Да, Соня, – поколебавшись мгновение и взвесив свои силы, сказал юноша, поставил девушку на пол и осторожно, через голову, стянул с нее простенькую ночную сорочку.

Задохнувшись, долго смотрел на открывшуюся его взору картину. Потом облизнул вмиг пересохшие губы.

– А ты? – нетерпеливо сказала Соня.

Матвей снял рубаху.

– Всё! – потребовала девушка.

– Соня… Я не могу…

– Так нечестно! Ты ведь все у меня видел…

Матвей кирпично покраснел и потянул завязку домашних штанов…

– Ой! – тихо сказала Соня. – Какой же ты… весь прекрасный…

Юноша зажмурился и сжал кулаки.

…Бывшая сестра играла с его телом, как с потерянной, любимой, и нежданно вновь обретенной игрушкой. Тихо, гортанно смеялась и наслаждалась каждым взглядом и прикосновением. Матвей крепился и утешал себя тем, что мистеру Сазонофф, привязанному к дереву в тайге, пришлось все же куда хуже…

Потом девушка заснула на его кровати, свернувшись калачиком под одеялом, а он последний раз поцеловал ее в висок, на котором дрожала маленькая синяя жилка, вышел во двор и до утра, скукожившись, сидел на крышке колодца и смотрел, как величественно поворачивается над лесом небосвод, как сначала разгораются, а потом гаснут с рассветом звезды…

Софи Домогатская видела его из окна. Она искренне жалела Матвея, но понимала, что сейчас никто и ничто не может ему помочь. Никто, кроме простенькой курносой девочки-сироты, которая сначала должна отвоевать у мира самое себя…


Марья Ивановна сидела на широком подоконнике, под сенью пышного старого куста китайской розы. Справа от нее уходила вниз лестница. А прямо впереди – дверь в кабинет, когда-то отцовский. Сейчас там Андрей Андреевич Измайлов и Шурочка обсуждали дела. Маша слушала, о чем они говорили.

– …А вы можете, Андрей Андреевич, объяснить, как акции по золоту или хоть по меди на столичной Бирже котируются? Кто отсюда-то сведения подает и каким порядком?

Измайлов что-то ответил, его глуховатый голос был плохо слышен из-за двери. Марья Ивановна подумала, что он, конечно же, не знает. Откуда ему? Он – инженер. А Шурочка спит и видит столицу, Биржу, акции, что там еще… Неужели и ему придется свою жизнь об эти треклятые прииски обломать? Как и Мите… Обоим Митям Опалинским…

Опа-алинские… – протянула она беззвучно, мучительным усилием воли прогоняя желание уткнуться куда-нибудь и выть. Заставила себя снова слушать Шурочку.

Измайлов заговорил опять, на удивление выдавая какую-то информацию. Шурочка бойко подхватил: цифры, горнозаводские термины… и когда только освоил? Отец за всю жизнь так и не смог.

Не смог… Не захотел, это вернее будет. Мол, судьба заставила стать горным инженером – а я упрусь и не стану! Судьба велела прожить чужую жизнь, а я стисну зубы и вывернусь! И ведь вывернулся. Ушел, ускользнул между пальцев. Точно как другой Митя…

Митя, прости, шептала Машенька, тяжело сгорбившись на жестком подоконнике и глядя на дверь, из-за которой доносились голоса. Голоса приблизились; она поспешно встала. Вдруг испугалась, что сын и Измайлов сейчас разглядят, какая она: старая, уродливая, неуклюжая. Отвернулась к окну. Шурочка деловым шагом сбежал по лестнице, внизу хлопнула дверь. А инженер задержался.

– Марья Ивановна, вас проводить?

Она вздрогнула. Быстро заморгав, попыталась изобразить на лице холодное спокойствие.

– Андрей Андреевич, вы и вправду видите во мне старую развалину? – спросила, неторопливо оборачиваясь. – Которая может не дойти до спальни?

Он моментально покраснел – так, что ей стало неловко смотреть на него.

– Зачем вы. Когда человеку плохо… в этом ничего обидного нет.

– Ну, проводите, – слегка качнувшись вперед, она протянула ему руку.

Зачем она это сделала? Чтобы еще сильнее позлить себя? Он помогал ей спускаться с лестницы: аккуратно, неторопливо, изредка позволяя себе короткие сочувственные замечания. А ведь прекрасно знал, что все ее беды ей – по заслугам, все поделом! Но ни слова об этом. Уж такой он человек, Андрей Андреевич Измайлов, хоть икону с него пиши.

Она хотела поинтересоваться, не тошнит ли его от собственной добродетели. Но вместо того, остановившись на пороге своих комнат, вдруг спросила:

– Как же так вышло, что все всё знают и все молчат? Вот уж и в могиле оба, а никому по-прежнему нет дела до правды. И получается, что все из-за меня. Мне Софи сказала. Вы слышали?

Он сжал губы, морщась, будто нечаянно раскусил горький перец.

– Хватит! – бросил почти грубо. Маше вдруг показалось: он обращается не к ней, а к Софи. – Всяк несет столько, сколько может. Не больше. Вы бы лучше… поговорили со мной о чем-нибудь постороннем, что ли. Хоть бы о приисках. Тут я могу когда и дельный совет дать…

– Экий вы, Андрей Андреевич, утешитель, – протянула она, качнув головой. – и как это вам так удается… Посидим немного, ладно? Я чаю велю подать… Правда, Неонилу не дозовешься. Наверняка с книжкой где-нибудь. Знаете, она Людочке рыцарские романы читает, – Маша коротко засмеялась, подвигая для Измайлова стул.

Он сел боком, неловко, всем своим видом показывая, как ему здесь не по себе и как хочется поскорее уйти. То есть, сознательно, конечно, не показывал, но Маша все понимала. И сразу вспомнила мужа… Сержа (она теперь про себя всегда звала его так) в тот последний день, когда он так торопился от нее уехать. Куда он торопился? К кому?… А может быть, чувствовал свою смерть, и с облегчением спешил к ней навстречу… как на свидание…

А Митя держал на заимке ее портрет. Но… не объявился, не потребовал: вот – я, инженер Опалинский, и ты должна быть со мной! Почему, Господи, почему? И что б тогда было?..

Ничего бы не было хорошего, поняла она внезапно. Софи права: только она, Маша Гордеева, могла что-то исправить, и неважно, что – женщина, что неуклюжая калека, которая ходит, опираясь на палку, только от дома до церкви. Проклятая Софи права, она всегда права!

Подумав так, она метнулась было к двери: позвать Неонилу, но споткнулась о кресло, упала в него и расплакалась.

Андрей Андреевич смотрел на нее, мучаясь душевно. А она, рыдая, со злостью думала: вот и этот тоже, с ней – умные разговоры через силу, а грешить – с Надей Корониной! И сейчас наверняка вспоминает о ком-то другом.

– Марья Ивановна, – он встал, будто его тянуло что-то (чувство долга, что же еще!), наклонился над ней; она крепко взяла его за руку, – Довольно уж вам себя грызть, ничего ведь исправить нельзя. Надо жить дальше…

– Никого не осталось, – всхлипывая, пробормотала Маша, – Вера… я так и не поговорила с ней. Она сказала, ей дела нет… Гордыня… моя гордыня, знаю… Тетенька умерла, я и не заметила…

Она спуталась и замолчала, едва справляясь с дрожанием подбородка. Губы, потемневшие и распухшие от рыданий, были полуоткрыты. Измайлов помедлил, хмурясь, потом решительно наклонился и поцеловал ее.

Средство подействовало: Маша, задохнувшись, перестала рыдать, ее руки сами собою поднялись, обхватывая Измайлова за плечи. Она хотела сказать: не смейте этого делать, я только что мужа похоронила, и не надо выражать свою жалость таким оскорбительным образом! – но промолчала, точно зная, что, если она так скажет, он непременно уйдет. Да и некогда было говорить.

Да, он выражал таким образом исключительно жалость. Ему действительно становилось жалко всех женщин, обладавших талантом убивать свое бабье счастье (почему-то ему всегда встречались именно такие!). Убивать разными способами, с помощью множества разнообразных приемов, но – исключительно успешно. Он всегда понимал, что ничем по-настоящему помочь не сможет, и лучше бы ему отойти. Но как теперь отойдешь, не обидев? Да и нравилась ему Машенька – еще тогда, восемь лет назад…

– Ну и пусть… – пробормотала она спустя какое-то время, словно прочитав его мысли. – Пожалейте меня, Андрей Андреевич, пожалейте! У вас так это выходит… Я знаю, что только жалости достойна…

В ответ Измайлов, продолжая довольно неуклюже держать ее в объятиях, испустил долгий вздох. За вздохом последовала пауза, и только потом – слова, коих, разумеется, нельзя было не сказать:

– Вы, Машенька – прелестная женщина. Замечательная…

– Да?.. – протянула она с искренним удивлением.

– Безусловно. И вы должны пообещать мне…

– Нет, это вы мне пообещайте. Пообещайте, что нынче вечером мы посидим с вами и выпьем чаю. Хорошо?

Она, возможно, ожидала услышать еще один вздох – облегченный. Но он спросил:

– Отчего же вечером? Чаю выпить и сейчас можно.

– Нет. Только вечером. Я вас буду ждать, хорошо?

Конечно, вечером! То, что она собиралась ему предложить, делают вечером или ночью, но никак не днем. Так принято. И вымыться надо в лиственничной кадушке с земляничным мылом. Хорошо бы баню затопить, но это будет уж совсем как-то…

Она бросила на него быстрый напряженный взгляд и поднялась как только могла ловко – надо было уйти поскорее, пока ни один из них не сказал лишнего, убив ее внезапную решимость.

Вечер уже приближался. И осень тоже: весь день моросило, и листья в саду висели тусклые, будто неживые. Только рябина под окном светилась праздничными оранжевыми гроздьями, и от этого света в сумрачной горнице делалось уютнее. Синица, уцепившись за рябиновую ветку, клевала ягоды. Маше, стоявшей у окна, казалось, что блестящий птичий глаз поглядывает на нее насмешливо и всезнающе. Сейчас вот подцепит ягоду клювом и бросит в окно. Кажется, так уже было когда-то…

В сумерках Марья Ивановна выставила на стол, накрытый к чаю, бутылку с брусничной наливкой. Рядом – две стопки, обсыпанные темно-зеленой стеклянной крошкой. Хотела откупорить и выпить для храбрости, но вовремя вспомнила, что так тоже когда-то было. Долго размышлять об этом ей, впрочем, не пришлось, потому что появился Измайлов, решительный и мрачный, твердо намеренный поддержать вдову всеми возможными способами, дабы не допустить слишком тяжелых последствий, например, помешательства или даже наложения на себя рук (в том, что такое возможно, он был почему-то вполне уверен и – ошибался категорически.). Первые четверть часа они чинно сидели друг напротив друга за столом, даже говорили о чем-то, видимо, важном, связанном с приисками… Маша выпила стопку, потом другую. Подумала, усмехнувшись: теперь уж меня наливкой-то не возьмешь. И, внезапно отодвинув стул, поднялась, ухватилась за столешницу.

– Андрей Андреевич, вы сказали, что я – прелестная. Вы это просто так сказали? Я… конечно, никаких таких чувств не могу вызвать?

– Чушь, – резко ответил Измайлов.

– Нет! Теперь уж отвечайте за свои слова. Я должна знать…

Она задохнулась; и, низко опустив голову, начала расстегивать маленькие пуговицы на груди. Темное (но не черное, об этом она позаботилась!) платье из жесткой саржи сухо шуршало, как крылья большого насекомого. Измайлову было совестно и очень не по себе.

– Вот, смотрите, смотрите, – Маша сдернула платье с плеч. Вскинув руки, вытащила и бросила на пол шпильки, распустила волосы. В теплом свете лампы кожа на ее плечах и груди казалась совсем юной, гладкой и очень белой, почти такого же цвета, как сорочка.

Что я здесь делаю, со злостью подумал Андрей Андреевич, машинально поднимаясь. Явился, называется, утешить вдовицу… Как по́шло… И что ж с того? Она-то ждет… И, пока жива, еще надеется на что-то. Как и он сам… И это для живых людей – правильно абсолютно.

– Успокойся, Марья Ивановна, – Измайлов осторожно приласкал плечи женщины, коснулся по возрасту опавшей, но теперь бурно вздымающейся груди. – Не надо душу и платье рвать. Ты хороша еще, и всегда была хороша, и ничего в том дурного нет. Присядь. Я сейчас сам все сделаю. Раздену тебя. И все будет…

И все было.

Он шептал: «Ну милая, ну пожалуйста, не бойся…», а она только повторяла его имя, почему-то все время по отчеству, и это ей самой, и ему казалось смешным.

От его ласки светился воздух, тело становилось горячим, влажным и легким. Мешало только одно: она доподлинно чувствовала, что все, что он сейчас делает, он делает – для нее. А ему самому нужно что-то другое… Другая?