— Я говорю: «Ладно! Но у колеса от телеги есть диаметр?»

И другой голос, ясный, как небо, и дорогой, как жизнь, произнес:

— А он что сказал?

Она уже была в другом мире, а он все еще не мог смириться с мыслью, что ее нету и никогда больше не будет.

Вздрогнула, покачнулась стена, охваченная ознобом, оттолкнула от себя Георге, и калитка боролась с ветром, не хотела закрыться, ожидая, чтобы со двора ушли чужие.

И он ушел. Провожали его ветры, пытаясь сорвать шляпу, и чужие дома злорадствовали, притаившись за садами, и месяц выплыл из-за туч и светил в полную силу, чтобы весь мир видел и запомнил, как мы возвращались, когда возвращались ни с чем.

Георге не помнил, что говорил Пынзару. Но была минута, та минута, пока Георге не услышал его голоса, страшная минута безмолвия — она говорила о том, что в комнате их было только двое, и было им хорошо вдвоем, и, стало быть, третьему незачем путаться в ногах.

— Вот снова ты один, парень…

И невольно прислушался: неужели это его голос?

Одинокий, убитый, раздавленный, машинально поднял воротник и дал дорогам увести себя, родным деревенским дорогам, исхоженным с самого детства. И они его молча повели из переулка в переулок, из улицы в улицу: он покорно шел, перепрыгивая ручейки, обходя мосты, все шел и шел. Когда деревня осталась где-то позади, он пошел по полевым дорогам и боялся только, чтобы они не кончились.

Вдруг ноги, будто вернувшиеся домой лошади, остановились как вкопанные, и было ясно, что никакими усилиями и просьбами их не стронуть с места. Георге оглянулся — ночь дышала холодным ветром, под ногами хрустели сухие кукурузные листья, и тихо рассыпались смерзшиеся комья земли. А вместе с тем чувствовал он какой-то родной запах, чем-то напоминающий тот запах материнских рук, который он помнил с детства… Он стал вдыхать его глубоко-глубоко, потом уселся на какую-то межу, сказал себе:

— Это хорошо…

А на рассвете он увидел, что сидит в тех же Хыртопах. Здесь сходились все дороги в его жизни, и в эту ночь они сами привели его сюда, а знакомый родной запах был запахом этих двух хыртопских гектаров. Теперь они, подмерзшие кое-где, сошлись, прижавшись друг к дружке, и грезилась им предстоящая зима, и думали они о том, что нужно сохранить в лютые морозы оставленные осенью зерна.

Настанет срок, придут люди и вспашут это поле, посеют пшеницу, кукурузу, горох или подсолнечник, и как бы у них жизнь ни складывалась, святой долг земли плести из года в год листву, довести посев до своего осмысления, до спелых плодов и, пережив холодную зиму, весной опять начать все сначала…

Георге долго оглядывал комок за комком, пядь за пядью, как будто знал, что образ этой осенней, чуть прихваченной морозом земли он пронесет через всю жизнь, и в тяжелые дни, когда ему не хватит уже собственных сил, она поможет ему, вдруг зашелестев зеленой листвой в его душе.

То ли молитвы матери помогли, то ли он по природе был везучим, но через несколько дней его вызвали в военкомат и вручили повестку, в которой перечислялось все, что нужно было иметь с собой, — ложку, кружку, котелок. Причем особый упор делался на сроках — к завтрашнему поезду, и ни одной секунды больше…

Когда возвращался, на склонах холмов что-то жгли, скорее всего опавшую листву, и огромная грива дыма при полном безветрии растянулась на много верст, с юга на север… По дыму Георге почему-то почудилось, что горят кукурузные листья, а может, гороховая труха горит после обмолота, и если так, то странно было, почему же он сам в таком случае не превращается в дым, чтобы полететь вместе с этой гигантской гривой и расползтись окрест.

Солнце клонилось к закату, впереди оставалась одна ночь, а у него еще ничего не было готово. Шел домой стороной, окраиной, лишь бы не проходить мимо тех черных окон. Они навсегда остались для него мертвыми, черными, и он не мог бы видеть, как они улыбаются каждому прохожему, не мог бы слышать голоса в тол доме, где он уже услышал ту страшную минуту тишины.

Когда он вошел, тетушка Фрэсына, сгорбившись, сидела у плиты и выгребала золу в ведро. Разговаривала о чем-то с кошкой. И Георге впервые подумал, что, когда он уходит из дому, этой старой женщине, которая вырастила его, даже не с кем перемолвиться словом. Потом он припомнил, что она, пока донесет ведро воды от колодца, должна несколько раз отдохнуть, что каждый раз перед сном она читает не меньше двух молитв и ночью не раз встает, чтобы посмотреть, не сползло ли с него одеяло. И внезапно он представил себе своего отца таким, какой он был на фотографии, с глазами, которые все видели, все понимали, и сейчас почувствовал в его взгляде укор.

Ну как он может сказать ей, когда она так спокойна?

— Мама, нужно бы занять немного хлеба у соседей.

Она удивленно посмотрела на него, потом подняла руки, серые от золы, и, качая головой, простонала:

— О боже, боже!

Вытирая о плечо мокрые щеки, она глядела на сына, но слезы застилали ей глаза, и напрасно она вытирала их вновь и вновь. Она медленно поднялась, шагнула к нему, но силы изменили ей, и она прислонилась к печке.

Потом она вышла в каса маре, и на этот раз вся ее молитва состояла из трех бесконечно повторяемых слов:

— Господи, господи, господи…

А к вечеру она повязала платок и стала готовить сына в дорогу. И все время, сколько ходила по двору, повторяла с горечью:

— Покидает нас Георге. Что же мы будем делать одни?

Говорила это и деревьям, и Ваське, и полю, и небу — оставляет их Георге, уезжает, и так ей было тяжело, что ноги подкашивались, и руки искали опоры.

Всю ночь, до самого рассвета, горел свет в окнах тетушки Фрэсыны. Утром зашли соседи, пришел дядя Петря, чтобы подвезти до вокзала. И когда бадя Васыле понес к телеге сумку, Георге снял шапку и наклонился поцеловать материнскую руку. Тетушка Фрэсына прижалась к его груди, так прижалась, что если бы сам господь сошел на землю, и то не смог бы оторвать от единственного, от родного…

Тронулись в путь. Дороги пусты, кругом ни души, и только оголенные сады да глиняные домики уныло смотрели, как посредине улицы, воздев к небу руки, глухо стонет убитая горем женщина.

Дядя Петря хотел дождаться поезда, но забыл взять корму лошадям, и Георге посоветовал вернуться. Когда глухой стук колес замер за переездом, Георге поднял глаза и увидел у переезда Ваську. Жеребенок стоял, вытянув шею, и искал своего хозяина среди собравшихся на станции призывников. Георге хотел позвать, но побоялся, что Васька не найдет дороги домой. Взял свою тяжелую сумку и, чувствуя себя усталым, одиноким, примостился возле какой-то скамеечки. Причитала женщина в шали, низенький человек в серой шапке утешал кого-то.

— Уж это так… И я ведь отбыл военную службу!

Где-то близко засвистел паровоз.

— Идет!

Парни, прощаясь, сняли шапки, и низенький человек, который тоже отбыл военную службу, отвернулся и сдвинул шапку на самые глаза.

— Георге!

Рядом стояла Домника, бледная, с широко открытыми глазами, а Скридон уже снимал пиджак — если что, он жизнь отдаст за Георге! Едва переводили дух. Прибежали оба бог знает откуда, чтоб проводить.

Тяжело дыша, подходил поезд, гремя железными суставами. Георге видел, как быстро шевелятся побелевшие губы Домники, но не слышал, что она говорит. И только когда стали грузиться в вагоны, расслышал:

— Ты не попрощался с Русандой?!

— Я — нет, но судьбы наши давно распрощались…

Стоял высокий, странный, остриженный наголо, но такой же близкий и родной, каким его увидела Домника впервые, когда он вместе с Тоадером вошел в их дом. Поезд стоял только три минуты. И когда задвигались колеса, Домника, ужаснувшись, спросила:

— Уже?!

Потом кинулась к Георге, обняла его за шею, казалось, вся исчезла в его объятиях. И только теперь, прижимая к груди чужую любовь, почувствовал Георге, каким одиноким он остался на свете.

В вагоне припал к окну и искал вдали два холма, меж которыми светились в низине побеленные домики. Медленно уплывали назад родные места, где дожди его обливали, где ветры сушили и где осталось самое сокровенное, что было в его жизни.

1955, 1982

Комментарии

Повесть «Недолгий век зеленого листа» впервые увидела свет на молдавском языке в республиканском журнале «Нистру», № 3–4 за 1957 год. В 1958 году в переводе на русский язык М. Отрешко она была выпущена издательством «Советский писатель» под названием «Георге, вдовий сын». В последующие годы автор несколько раз дорабатывал произведение. В 1965 году повесть выходила в Гослитиздате под названием «Листья грусти» и наконец в своем настоящем виде печаталась в Кишиневе в издательстве «Литература артистикэ» в 1982 году.