Я чувствую себя неплохо, но это вовсе не означает, что я не могу отправиться на тот свет прямо сегодня или в следующий день рождения. Я постоянно боюсь смерти и болезней. Я сейчас открыла упаковку «Оперы», поэтому говорю с набитым ртом, люблю марципаны. Магда, полька, она тоже работает в Триесте, подарила мне тряпочную кошку, набитую сеном, я сижу на кухне, мать у врача, дочь валяется на диване. Сижу, уткнувшись носом в варшавскую кошку, запах сена возвращает меня в детство. Помню, как мы с бабушкой, матерью покойного отца, сгребали сухую траву и маленькими деревянными вилами куда-то ее бросали. Что это было — стог, а может, просто куча? Моя бабка была говорливой, любила посплетничать и посмеяться, а когда смеялась, прикрывала ладонью рот и поглядывала маленькими голубыми глазами. Дед был высоким, он каждый вечер мыл ноги в тазу, на голове у него всегда была шапка, он никогда ее не снимал, потому что я от страха заходилась ревом до посинения. Боялась его обритой головы. Мы с бабушкой спали на высокой кровати, на ночном столике стояли пустые стеклянные флаконы, дед был моряком. Каждое утро в маленькой кастрюльке кипело овечье молоко, я смотрела на огонь. По вечерам овцы собирались в хлеву, звякали колокольчики, воздух был влажным, трава тоже. Мне не хватало матери, которая жила в доме рядом с морем, бабушкин дом стоял на горе. Видишь те палатки, там, рядом с палатками, живут мама и прабабушка. А в палатках австрийские и немецкие туристы. «Биттэ ракет, биттэ люфтматраце, биттэ ракет, биттэ, биттэ, биттэ…» Мы, дети, стояли в длинной очереди и ждали, когда немец откинет полог палатки и протянет кому-нибудь из нас ракетку, волан или матрас. Счастливчики тут же неслись к морю и шлепались животом на надувной матрас или принимались лупить ракеткой по волану, пластмассовые крылышки которого напоминали кружево. Неловкость, стыд, удовольствие. Дед умер от рака простаты, хотя его можно было спасти. Доктора порекомендовали моей бабушке положить его на операцию, но она ему ничего не сказала, должно быть, хотела от него избавиться. Раньше врачи сообщали правду о состоянии здоровья пациента только родственникам. Теперь не так, поэтому многие больные раком выживают. Дед долго мучился. У бабушки я любила есть топленое масло. Желтую массу, похожую на сливочное масло, я мазала на горячий хлеб. Почти каждый вечер мы с бабушкой ходили к ее подруге, у которой была старуха-мать. Старуха лежала в кровати, на затылке клубок седых волос. Я смотрела на огонь, я и сейчас могу целыми днями смотреть на огонь. Бабушка и ее подруга разговаривали о чем-то, чего я не понимала. Возвращались мы поздним вечером. Бабушка и я на узкой лесной тропинке. Она шагает впереди, в руке у нее фонарь, я семеню за ней, умирая от страха, темнота вселяла в меня ужас, звездное небо, под ногами трава, в которой прячется земляника, которую я не вижу, и червячки, светящиеся зеленым светом. К бабушкиной подруге приходил высокий мужчина. Он лил красное вино в свое молодое горло, у него были красивые зубы, высокие скулы и темные курчавые волосы. Первый мужчина в моей жизни. Когда я выросла, то встречала его на канале, возле отделения полиции. Волосы у него были как пух, лицо пурпурного цвета. Однажды его за лицо покусала собака. Точнее, пес, его звали Вики, он был крупный, пятнистый единственный пес в Драге. Хозяином его был инженер лесного надзора, а жертвой — местный алкоголик, никто не считал, что Вики должен ходить в наморднике. В моем детстве и у собак, и у людей было гораздо больше свободы. Иногда я натыкалась на алкоголика в приемной у нашего врача, в углу стояла фарфоровая круглая плевательница, на стене в коридоре висели плакаты: «Не плюй на пол!». Отхаркивались и мужчины, и женщины, все плевали в фарфоровую посудину. Кто вытряхивал из нее плевки и мокроту? Кто мыл? Он пялился на меня пустым, трезвым взглядом, он всегда был трезвым, когда приходил к врачу, я имею в виду алкоголика. На похоронах деда я несла белые лилии, их вонь долго стояла у меня в носу. Как-то ночью бабушке приснилось, что дед зовет ее, наутро она рассказала это своему сыну, брату моего покойного отца, а после полудня рухнула замертво рядом с одной из овец. Овцы, алкоголик, австрийцы, немцы, палатки, земляника и покойный Вики.

Может быть, эти чудеса творит тряпичная кошка, набитая польским сеном? Польское сено? Не просто высохшая трава, которая когда-то росла на каком-то поле, я уткнулась носом в траву, которая недавно росла в Польше. Мебель у нас на кухне грязная. У всех такое чувство, что здесь мы временно, нет смысла отмывать мелкие желтые жирные точки. Я сказала дочери:

— Золотце, в ванной просто свинарник.

— Золотце, — сказала мне дочка, — скажи это сыну или мужу.

— Золотце, — сказала я ей, я всем говорю «золотце», одним потому, что не могу вспомнить имя, другим для того, чтобы не свернуть им шею, — золотце, — сказала я, — твой папа болен, брат грязнуля, бабушка старая, она и так старается как может, меня нет.

— О’кей, мама, я оценила, это просто супер, что ты не разоралась, я оболью всю ванную комнату доместосом, она будет блестеть, как капелька дождя на хромированной сушилке для белья, я имею в виду сушилку, которую я купила в «Метро».

Мы с ней обе заулыбались, а почему — не знаю. Если бы мы не оплатили сыну обучение в американском университете в Вене, ванная у нас была бы чистой. Почему я послала сына учиться в Вену? Я слышала, что там учится сын Каддафи. Люди, которые вместе учатся на американском факультете, остаются друзьями на всю жизнь. Я не помню никого, с кем я вместе училась, Высшая школа управления, факультет труда. Кампус — это другое дело, мы все видели фильмы об американских кампусах. Зеленые газоны, студенческие комнаты-студии на двоих, библиотека, профессора на аккуратных дорожках, они в очках и в вельветовых пиджаках с кожаными заплатами на локтях… О моей высшей школе фильм никто не снимет. Она была в центре города, теперь там частный медицинский центр кожных болезней. Обоссанные стены, на углу магазинчик, рядом, на лавках, пьяные, преподаватели часто опаздывают или не приходят вовсе оттого, что где-то еще у них есть другая работа, поприбыльнее… Все студенты — будущие референты. Я годами работала референтом. Надо посмотреть в Интернете, кто такой референт. Ничего, написано или по-русски, или по-английски. Я была совершенно уверена: мой высокий, красивый сын и сын Каддафи подружатся и станут братьями. Все остальное войдет в историю. Когда мой сын поступил на американский факультет в Вене, у мусульман еще не было такой репутации, как сейчас, сейчас мне бы и в голову не пришло ничего похожего, какой Каддафи, все было бы по-другому. Я пыталась выудить у сына какие-нибудь доказательства того, что он вписался, снюхался с богатыми. Однажды он вскользь упомянул, что какой-то парень из Белграда, который приезжает на факультет на «БМВ» ручной сборки, пригласил его с собой в Братиславу, в бордель. Орально двести марок, час секса триста марок, ночь пятьсот марок, кока-кола пятьдесят марок.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — сказала я.

— Ты должна знать, как живет твой сын, мама, все было оплачено, но я только выпил кока-колу.

Он смеялся надо мной, издевался. А Америка! Год учебы — двадцать тысяч долларов. Что я была за идиотка?!

Йошка идет в ванную. Он в ванной. Пьет воду. Многие мои подруги остались без мужей. Когда был мир, мужья их до смерти избивали. Потом пришла война, и некоторых из этих мужей убили четники, потом их вдовы, правда не все, только некоторые, получили великолепные квартиры.

— Бог все-таки есть, — сказала моя мама, — бедняжки теперь вздохнут с облегчением, но как грустно, что хорватские семейные драмы должны решать четники.

Йошко выходит из ванной. Заходит в свою комнату, которая до войны была нашей. Разумеется, моя мама и дети присматривают за ним, оберегать человека с ПТСРом и днем и ночью — это признак порядочности. Кто эти люди? Когда они взрывают только самих себя, о’кей, теперь об этом даже в черной хронике не упоминают. Однако они часто привязывают к себе слишком большие бомбы, и вместе с ними взлетает на воздух полквартала.

Я не зла, просто устала, не могу больше, сыта по горло и Триестом, и синьорой Эммой. На ужин немного каши из желтой манки на молоке. Фрукты я покупаю только себе, за свои деньги, синьоре Эмме иногда даю один мандарин, правда даю без особой охоты. Вечером синьора Эмма выпивает таблетки, а я сижу в гостиной, смотрю, как голые итальянки хлопают телевизионному ведущему, который хлопает публике, чтобы публика хлопала ему, и думаю: где мои дети, почему моя мама жива, кто этот мужчина в нашей спальне, но, с другой стороны, Магде еще хуже, чем мне. Ее муж пьет в Варшаве, дочь за деньги таскается с туристами по Загребу, она хочет стать телеведущей, получила диплом специалиста по кроатистике [9] , по-хорватски говорит так, что лучше невозможно, и интенсивно трахается с правильными типами. Как она получит работу в Хорватии, если у нее нет гражданства? Или она его уже получила, а Магда это от меня скрывает? А я мотаюсь туда-сюда, тут альцгеймер, там паркинсон.

Я ничего не знала о войне. Я смотрела и «Сутьеску», и «Неретву», и «Козару»[10] , но деталей не помнила. Йошко отправился воевать в городок километрах в тридцати от нашего города, на нем была маскировочная форма, на субботу и воскресенье он сначала мог приезжать домой, четники обстреливали городок из орудий, рукопашная не предвиделась. Если тебя убьет снаряд, пока ты играешь в карты в каком-нибудь брошенном сербском доме или в подвале, это Божья воля, четники к этому не имеют никакого отношения. Человека может, например, сбить перед домом мусорная машина, если у него день рождения, а у машины нет зеркала заднего вида. Я была уверена, что Йошко вернется живым. Когда-то давно я смотрела один фильм, «Возвращение домой». Муж идет на войну, во Вьетнам, кажется, героиню играет Джейн Фонда, а может, и нет, не помню, был ли он ее мужем до войны или она на него наткнулась уже после войны. Солдат после заварухи вернулся в инвалидной коляске. Сидел в коляске, а она лежала, он ее вылизывал, а она кончала. Именно эти кадры пронеслись у меня в голове, когда я махала Йошко из окна. Мирко заехал за ним, они отправились на фронт в его машине. Почему я не проводила его до машины и не обняла? Потому что его уход на войну я вовсе не воспринимала как судьбоносный поступок. Как можно всерьез воспринимать войну, в которой участвуют военные, имеющие право по выходным возвращаться к себе домой? В худшем случае, думала я, Йошко вернется в инвалидной коляске и будет меня лизать. Я и так не верю в оргазм без применения языка. С Йошко я больше не сплю. Его психиатр мне сказал: «Попробуйте секс, может быть, он выйдет из оцепенения». Я никогда не считала секс антибиотиком широкого спектра действия. Но послушалась психиатра, чтобы он знал, что я делаю все от меня зависящее. Я из приморского края, мы тут все очень чувствительны к чужому мнению. Что скажут люди? Что скажет психиатр, если я не куплю красное кружевное белье и не оседлаю Йошко? Не знаю, кого призвать к ответу за то, что красное кружевное секси-белье сделано из синтетики, которая у всех женщин вызывает отвратительный зуд и выделения? Может быть, потому, что все модные модельеры — злобные педики? Или синтетика жестче и поэтому лучше держит дряблые задницы? Я оседлала Йошко, как шлюха, без приглашения ввалившаяся в комнату, и сунула его между своими раздвинутыми старыми бедрами, как клиента, у которого безнадежные проблемы с эрекцией и которому на это плевать. Миссия невыполнима, но я послушалась доктора. Все-таки речь идет о том, чтобы заинтересовать еблей больного, который отказывается от лекарства. Но не еби больного, который не желает принимать терапию еблей! Я старалась как могла, лифчик у меня был тесный, с минимальными чашечками, на мне были стринги, от них болела задница. «Размера XXL у нас никогда не было, девушка, у нас есть сейчас только новогодняя модель, вот эта, красная», — сказала мне злобная продавщица, метр восемьдесят, пятьдесят килограммов, подчеркнув это «девушка». «О’кей, — сказала я, — возьму новогодние, подарок дочери на день рождения».

Эта гадюка знала, что я вру. Этот XXL был вовсе никакой не XXL. Это были маленькие красные трусики, такие шутки ради кладут старым толстым теткам под елку на Новый год. Итак, с чем я забралась на Йошко, с тем с него и слезла. Я лизала ему яйца и вокруг яиц, раньше он такое любил. Сейчас я скажу одну вещь, которую мне не очень-то хочется говорить, но я все же скажу: с нами в кровати был и Петар Крешимир. Пока я лизала яйца Йошко, он лизал свои. Я видела его длинный тонкий розовый кошачий член. Я еще подумала: вот у одного только Петара Крешимира на меня и встает, и еще: вот бы хорошо было, если бы все хорватские пэтээсэровцы могли сами себе делать отсос, чтобы нам, их женам, не разевать понапрасну свои рты. Забыла сказать, Йошко все это время курил, выдыхал дым прямо мне в глаза, щурился, стряхивал пепел на простыню… Это некрасиво, то, что я говорю, это звучит как издевательство над больным человеком. Неужели?! А я — здоровая?! Я — здоровая?! В кинофильмах пэтээсэровцы показаны более нормальными. Они стараются, чтобы окружающие были ими довольны. Хотят вписаться. Пэтээсэровцы, сидящие в инвалидной коляске, лижут только в кинофильмах. В жизни лижут женщины, лижут и лижут, а оргазма все нет и нет. Когда человек вляпается в какую-нибудь херню, он возвращается в прошлое, в котором херни не было, и ему жалко, что он вляпался в херню, но если он в херню не вляпался, он и не знал, что не вляпался в херню, поэтому он и тогда, оказывается, был вляпавшимся в херню. Ха! Интересно, что сказал бы об этой фразе мой сын, который так любит эту доисторическую обезьяну Блейка? Можем ли мы все быть как Блейк? Неужели моя фраза хуже фраз этого мерзкого Блейка? И все только потому, что она бессвязная и не адресована будущим, далеким временам? Но я обращаюсь к огню в печке. В вечности меня никто не будет цитировать. Это не означает, что меня нет, я есть, но я не Блейк?! Что я прицепилась к этому Блейку? «Телегу и плуг веди по костям мертвецов». Что я так ревную к покойнику, который всю свою жизнь изрыгал мудрые мысли?! Ладно, на самом деле я хотела сказать, что Йошко сидит там, в той комнате, курит, молчит, уставившись в одну точку, а мне следовало бы здесь, на кухне, вспоминать лучшие времена и сходить с ума из-за того, что муж меня больше не хватает за задницу. Мы вместе провели молодость, мы ходили на танцы в Опатии, плавали на пароходе на Раб. Такие воспоминания должны были бы привести меня в отчаяние, я должна была бы плакать, плакать и плакать… Мне плакать не хочется, я не чувствую ностальгии по поводу танцев в Опатии, мне насрать на мужчину, который курит за стеной на расстоянии двух метров от меня, я вообще не против того, чтобы он покончил с собой, только, пожалуйста, так, чтобы не взлетел на воздух весь дом, эту квартиру мы снимаем, она не застрахована. Это плохие мысли, а хорошо это, таскаться по врачам, просить советов, крепко обнимать пэтээсэровца по пятницам, вернувшись из Триеста? Не знаю. Да, именно так, не знаю. Все там были, не пойти воевать считалось неприличным. Если бы мужчины знали, что их ждет, Хорватия сегодня была бы несвободной по-другому. Что мы получили? Что нам дала наша борьба? Я уверена, что я была бы сейчас в Триесте и в том случае, если бы хорватским государственным гимном стали «Тамо далеко» или «Боже правде» [11]. Родина — это просто игрушка в руках небольшой группы больших разбойников. Совершенно неважно, что у парней на головах. Сербские пилотки-шайкачи, партизанские шапки, банданы с хорватским гербом или повязанный на голове американский флаг… Мужчинам этого не объяснить. Все они сбитые с толку обезьяны, все, лидеры и солдаты, проигравшие и победители. А женщины просто бляди, которые тащатся вслед за мужчинами-ратниками, мужчинами — завоевателями далеких лугов и полей, медленно ползут крытые брезентом повозки, их тащат два огромных рогатых вола, в бочках грязная вода, в воде белье, повозка ползет, вода в бочках трясется, белье стирается. Стиральную машину наверняка изобрел любитель вестернов. Это единственное благо, которое получил мир в результате походов завоевателей. «Хочу, чтобы моя жена и дети жили в мире и свободе». Кретины. С войны мужчины приносят своим женам и детям только ПТСР. Военные преступники, нажившиеся на войне бизнесмены, бандиты, насильники, воры, кардиналы — вот кто живет в спасенной Хорватии. Остальные бегут из Хорватии, чтобы выжить. Люди ничего не соображают. Труднее всего жить в спасенной стране в мире и свободе. Спасенная страна, мир и свобода помогают тебе понять бессмысленность жизни. Блаженное время войны. Страх смерти не позволяет человеку расслабиться, сконцентрироваться, убить себя. Во время войны самоубийц мало, все боятся снарядов и снайперов. Во время войны радуешься каждому дню, жизнь тебе дороже миллиона долларов, каждое мгновение воспринимаешь как счастливую вечность. Жители Сараева сами отправляют себя на тот свет и умирают от рака сегодня, когда пришли мир и свобода. Да провались он, этот мир и все эти горы свободы. Одна моя знакомая вчера умерла, вчера была пятница, она умерла от рака легких, Анчица была у нее в четыре часа дня, а в пять она умерла, так вот, эта покойная, не хочу называть ее имени, сказала Анчице: «Ты даже представить себе не можешь, представить не можешь, как мне хочется жить». И эта моя знакомая, чье имя я не хочу называть, когда услышала от врачей, что умрет, пошла и усыпила свою болонку Руфи, чтобы она, бедная, не обременяла ее детей, пока она будет таскаться с одной химиотерапии на другую. Перед смертью она превратилась в кожу и кости, и эта самая ее подруга надевала на нее памперсы, приподнимала, а потом почти несла до кофейни, та кофейня называется «Поцелуй», они там пили макиато. А? А?!!! Я пока еще не в агонии, поэтому я сыта по горло и польками, и русскими, и румынками, и автобусами, и ужасом, который охватывает меня в чужих помещениях и держит за горло и говорит мне «дыши, дыши, дыши, дыши, глубоко дыши, и я уйду, дыши, дыши… Дыши, дыши, дыши, дыши…»