– Нет… Нет…

– Да-ааа… А детки-то, слышь ты, детки, народившися, в сей же миг вставали сами на ноги, и, груди Kсенины потерзавши и полною мерой молоком материнским напитавшися, а Ксения, значится, тем временем лежмя лежала, в себя возвращаясь… Да-ааа… Детки, значит, напитавшися, тут же шли со двора прочь – по всему Глухово-Колпакову, а далее по всему Северу русскому, а далее и по всей Руси… Детки… От Ксении-то неистощимо детки шли, Ванечка… И в любую погоду, слышь ты, дождь ли, вёдро, мороз ли, зной, зима або лето – в любую от Бога посланную погоду на Kсенином дворе зеленая стояла трава, птицы пели чудными голосами своими на все лады, неистощимо бил родник с голубой водою, неистощимо яблони и прочие которые насаждения цвели самым полным цветом, и в тот же миг плоды на ветках неистощимо рожали в самом своем цвету, так же как Ксения, не стареючи и в своем цвету пребывая, неистощимо деток рожала для русской земли… Неистощимо груди Kсенины давали молока… Спишь, что ль, Ванечка?

Голубович уж и не отвечал, совсем погрузившись в дрему. Внутренний его голос тоже совершенно смолк.

– Спит, – колокольчиково засмеялась беленькая девочка. – Затрахала я его… А ты рассказывай, рассказывай, тетя Аля.

– Да-ааа… И так вот нарождалися младенцы от Ксении год за годом, год за годом, и десяток годков за десятком годков, покамест новое чудо не случилося в Глухово-Колпакове у нас…

Голубович захрапел. Рука Голубовича выскользнула из-под щеки и со стуком упала на клеенку, которой был покрыт Aлевтинин стол. И тут же сам наш Голубович, не просыпаясь, с биллиардным звуком бухнул лбом в столешницу. Спасибо, что, словно во многочисленных анекдотах, не попал он лицом ни в тарелку с оладьями, ни в миску с капустой – чего не случилось, того не было, врать не станем. Да мы и никогда не врем, кстати сказать. Аккурат между миской и тарелкой попал Ванек. Везуном он был. Везунчиком.

– Ээ… Миленький, – Алевтина Филипповна прервала свое повествование и приподняла бесчувственного Ваньку подмышки. – Что ж ты, Ванечка… Давай, Тонька, помогай!.. Бери его.

Обе они с кряхтением подняли Ивана Сергеевича, притащили в его комнату и обрушили на всклокоченную кровать, на которой так недавно вершилось святое действо под руководством скромной студентки.

– Ну, бывает… Пусть-ко выспится… Встал нонче ни свет, ни заря, а тут ты его еще и протряхнула… Давай, ложи его.

Алевтина вышла, а Тоня, улыбаясь, раздела нашего Ваньку догола, немного погладила его по волосатой заднице, перевернула на спину, попыталась вернуть к жизни если не всего Голубовича, то хотя бы необходимую сейчас часть его тела – попыталась, используя все имеющиеся в ее распоряжении приемы и методы оживления, – тщетно. Голубович спал. Тогда Тоня, сколько могла, поправила под ним матрас и белье, сама разделась догола, перекатила Голубовича к стенке и легла рядом, накрылась тоненьким одеяльцем, обняла нашего замечательного Ваньку – да, мы хорошо к нему относимся, дорогие мои, а вы еще не поняли? – обняла, значит, Ваньку и сама тоже мгновенно заснула.

Кстати вам сказать, дорогие мои, девочка Тоня, свершив в тот день самое, по нашему мнению, главное дело своей жизни, то есть, беззастенчиво трахнув нашего Ивана Сергеича в ответ на его насилие, теперь почти навсегда покинет наше правдивое повествование. Тонины амбиции простирались куда как далее провинциального коммунхозовского инженера, хотя он и выказал себя исключительным совершенно жеребцом. И с великим удовольствием мы можем тут констатировать, что Тонечке нашей воздалось по вере ее, а мы всегда считали и продолжаем считать, что каждому если и не воздается, то, во всяком случае, должно воздаваться по собственной вере, как и заповедано от Бога нашего Иисуса Христа.

Так вот, буквально этой же весной, весной того года, когда произошло причастие Голубовича в занесенной снегом деревне и восшествие его во храм дикого совершенно секса в панцирной кровати возле печки Алевтины Филипповны, этой же буквально весной делегация Международного союза студентов посетила общежитие на улице Шверника. Излишне вам говорить, дорогие мои, какова была подготовка всей общаги к визиту. И вот хлеб-соль подносила делегации – не Тоня, нет, хлеб-соль подносила не менее авторитетная в кругах девушка Наташа, а Тоня исполняла роль одной из двух ассистенток, по краям державших концы рушника. И так Тоня наша стеснялась, и так скромно глазками своими голубыми хлопала и потуплялась, что один из делегации молодой человек, студент в джонленноновских очечках и с огромным рыжим хайром на голове неожиданно для самого себя спросил:

– Quel est votre nom?[80]

Это тоже был перст Божий.

Тонечка французский изучала в школе, а потом в институте два раза по паре в неделю, но вопрос этот поняла с трудом, а все-таки поняла, вернее, догадалась, о чем спрашивает рыжий козел в дурацких металлических очках, и, еле сдерживая слезы волнения и стыда и покрывшись краскою, прошептала в ответ:

– Tonya… Mon nom est Tonya…[81]

И тут невинная слеза волнения все-таки появилась на щеке великой скромницы. Гениальной была наша беленькая девочка Тоня, да-с, гениальной. И завертелось, дорогие мои. Военную операцию Тоня провела блистательно, только один раз встретившись с рыжим молодым человеком в кафе «Метелица» – туда известное ведомство разрешало водить иностранцев, – где уже совершенно очаровала его. Объяснялись они в основном жестами, но Тоня кое-как отвечала по-французски. Умора! Ни о каком сексе не могло идти и речи, как вы сами понимаете. Молодого человека звали Виллем Нассау и, если вы знаете хоть немного историю Великого герцогства Люксембургского, вы сами поймете, что принадлежал Виллем к герцогской семье, вернее – к ее многочисленным потомкам, в том числе, как и в случае с Виллемом, утратившим герцогский титул. Да в титуле разве дело!

Виллем через две недели появился вновь в Москве уже безо всякой делегации, приехал на улицу Шверника вместе с интуристовским переводчиком и вызвал на общежитское КПП Тоню. И во второй его приезд, представьте себе, Тоня ему не дала! Только в третий. При третьем свидании переводчик не присутствовал, что не помешало Виллему сделать Тоне формальное предложение руки и сердца – с вручением кольца и вставанием на колени. К тому времени Тоне только что и оставалось – получить диплом инженера по холодильным установкам. Она и получила. Насколько девочка наша разбиралась в упомянутых установках, мы не знаем, если честно сказать. Ну, чего не знаем, того не ведаем.

Побывавши в соответствующих ведомствах и подписав в тех ведомствах многочисленные бумаги, Тоня отбыла в Люксембург. Нынче она, как и в молодости, прекрасно выглядит, прекрасно теперь говорит по-французски, по-немецки и по-английски и управляет виноградниками и винодельческими заводами, потому что Виллем по наследству получил их. Сам Виллем уже довольно давно умер. Причин смерти его мы не знаем. Ну, опять-таки, чего не знаем, того не ведаем. Может быть, Тоня его тоже элементарно затрахала. А мадам Нассау, вдова, ведет себя очень прилично, по воскресеньям обязательно ходит в собор Святого Иеронима молиться и слушать проповедь благочестия, а официальных любовников и молодых мальчиков подбирает, как и всегда, очень осмотрительно, чтобы, оборони Святая Дева Мария, не вышло бы ненужных кривотолков. Вино Тонечка выпускает довольно хреновое, если, как всегда, честно вам сказать. Но ведь покупают. Сейчас мадам Нассау собирается выйти замуж за семидесятисемилетнего совладельца люксембургских железных рудников, бездетного вдовца. Познакомились они на заседании Национальной торгово-промышленной палаты, коей членом – простите нам это слово в приложении к Тоне, – коей членом мадам Нассау является много лет. Ну, дай ей Бог! Дай ей Бог! Есть люди, которые живут так, словно бы вовсе не собираются умирать. И умирают они, кстати сказать, очень поздно, лет в девяносто. А то и в сто. Дай ей Бог!

А пока голенькая девочка Тоня спит в обнимку со спящим Голубовичем. Голубович спит, чтобы через много лет очнуться на заднем сидении «Aуди», одиноко – если, конечно, не считать машину охраны и охранников в ней да и собственного шофера – одиноко стоящей на шоссе.

… Как мы вам, дорогие мои, уже сообщали, раздался в машине звонок, – любимый Иваном Сергеевичем Челентано гнусаво запел в личном губернаторском смартфоне. Голубович чирканул пальцем по зеленому квадратику на дисплее, поднес прибор к уху, сказал:

– Слушаю, блин.

Он выслушал, что ему там говорили в ушную раковину, и тут же изменился, значит, в лице.

III

На заседании Главбюро Красин сидел в растрепанных чувствах и молчал. И не слышал почти ничего. Да и, правду сказать, в крайне сложном положении очутился Красин.

После того, что у них произошло с Катею, Красин, разумеется, должен был жениться. Он и почитал за счастие – жениться теперь на Кате. Но захочет ли Катя выйти за него? Выходя за Красина, Катя неизбежно теряла княжеский титул. Точно так, если бы – ну, мы говорим, конечно, о недавнем времени, вы понимаете – точно так же, если б Красин был, скажем, крепостным, а Катя – свободною, так, выходя за него, она становилась бы крепостною – ну, это, говорим мы, восемь лет назад, до шестьдесят первого года, это так, значит, просто к примеру. Таковые законы существовали в Российской империи да и во всем правильного устройства Божием мире, ничего не попишешь – общественный статус жены определялся статусом мужа. Выходя, значит, за простого дворянина, дворянка титулованная титул свой теряла. А Катин титул очень заботил Красина – он знал, что Катя гордилась им, титулом.

И еще. После того, что с ним случилось вчера в деревне, имел ли он право жениться на Кате? Вот что, на самом деле, было сейчас для него самым главным, а даже не титул.

Столько всего за вчерашний день, действительно, случилось, что Красин, воля ваша, словно бы не в себе сейчас находился. И немудрено. Ночью в Кутье-Борисове Красин еще раз пережил такие приключения, что не дай Бог. Не дай Бог. B любом случае Катю сейчас надо было спасать. Но теперь выйдет ли она за него именно по любви, а не потому, что ей надобно было спастись? Вот какие глупые мысли крутились у Красина в голове, дорогие мои.

– Не правда ли, Иван Сергеевич? – вдруг услышал Красин из облака возбужденных разговоров и, поспешив приподняться со стула, тут же сказал:

– Совершенная правда. Несомненно.

– Вот видите, господа, Иван Сергеевич тоже нас поддерживает.

Да-с, теряла княжеский титул. И ребенок их тоже потеряет титул. А кроме того, теперь речь зайдет об имении. Об имении. О землях. Возникал вопрос: что с ними теперь? Ну, тут различные существовали взгляды, с каким-то или даже с какими-то из них Красин только что, вполне возможно, согласился, Бог весть; различные, значит, существовали взгляды в Движении, но один из них или даже некоторые предполагали полную реквизацию имений и земель у владельцев и передачи оных имений и земель сразу и непосредственно крестьянам без всякого залога и выкупа. Каждый, дескать, от Бога наделен равными правами, а земля же принадлежать может только что Богу и народу – ну, вы понимаете – всему народу в равных же долях, и помещик в воле своей отправиться обрабатывать землю наравне с бывшими своими крестьянами. Красин, кстати тут сказать, и прежде-то всегда выступал против изъятия собственности, а нынче при мысли о том, что он активнейше участвует в Движении, которое собирается сделать Катю нищей, у Красина стекленели глаза. Глупость какая-то выходила, воля ваша, господа. Да-с, и мы тоже скажем – глупость. Красин теперь не знал, что о себе думать, и это чрезвычайно, признаемся мы здесь, чрезвычайно его беспокоило. Красин вообще в жизни почти никогда не рефлексировал, так его жизнь сложилась, что все в ней делал он с удовольствием и в полном сознании собственной правоты. Но с появлением Кати, с появлением Кати! Кати! Кати! с появлением в его жизни Кати многое переменилось в Красине. Вот что любовь-то делает. А вы думали!

Так-то ранее все эти простые вопросы в красинскую глупую голову не приходили. Говоря «глупую голову», мы, разумеется, гиперболу тут подпускаем, дорогие мои. Это, значит, прием такой литературный. Ну, вы ж понимаете. В те времена в России – как, впрочем, и во все остальные, в том числе и в последующие времена, в бесчисленное количество умных голов приходили, и приходят, и еще будут приходить такие же вот бесчисленные глупые мысли – о раааавенстве, значит, сослоооовий… о справедлиииивом… а? справедливом!.. о справедливом распределеееении собственности… Ну, и о всеобщей любви друг к другу – ну, это уж заодно, на десерт. Мысли эти немедленно и бесследно испарялись, словно бы летучий эфир из разбитой колбы экспериментатора, немедленно, говорим мы вам, испарялись при малейшем соприкосновении с действительностью, но вот поди ж ты!

– Я против, господа! – Красин, словно бы сейчас проснувшись, вскочил со стула.

Все тут же замолчали и уставились на Красина.