— Да нет же, нет, какая может быть дезактивация после откачки крови? — Он раздраженно выключил тумблер звукового канала, словно спустил курок. — Как чувствовал! Дубина симметричная.

— Послушай-ка, Сид. — Арсиньегас обошел массивный письменный стол и присел на краешек внутристанционного пульта. — Почему ты выключил экран? Не хочешь, чтобы я увидел… этого?

Теперь доктор Уэда неопределенно повел плечом.

— Но почему? — настаивал Дан.

— Можно, я не буду объяснять? Это традиция врачебной этики. Родных не пускают в прозекторскую. Человеку не показывают его донора. Не принято.

— Но ты-то своего видел?

— Нет. Даже я.

— Хм… Но ведь могу же я смотреться в зеркало!

— Вот этим и удовлетворись.

— Послушай-ка, Сид, а тебе не кажется, что подобными табу вы только нагнетаете ту атмосферу, которая распугивает ваших практикантов? Мифологическая антивизуальная ситуация, а-ля Амур и Психея. Вы бы еще распространили легенду, что у человека от взгляда на собственного донора кровь свертывается. Взаимодействие парных пси-полей, или еще какая-нибудь квазинаучная мистика. Зачем вы делаете из донора этакого гоголевского Вия? Ведь это просто мешок с костями. Баллон с кровью моей группы. Почему же на это нельзя смотреть?

— Всё это так — и не так. Конечно, донора можно рассматривать как контейнер с запчастями. На чужих мы так и смотрим, иначе мы не смогли бы работать. Но для тебя это — второй ты. Твой брат-близнец, выращенный, правда, искусственно, но из твоей плоти, то есть из твоих клеток и под диктовку твоей ДНК. Вот если бы я свел тебя в глиптотеку и показал набор сердец, печенок и еще кое-чего жизненно важного, то ты просто пожал бы мне руку и ушел, вполне удовлетворенный уровнем современной медицины. И стал бы еще безрассуднее на своих испытаниях. Но если я покажу тебе это сердце и руки, эти глаза и селезенку, но все скомпонованное в единое тело, ТВОЕ СОБСТВЕННОЕ ТЕЛО, — то я не поручусь за твою психику.

— Плохо же ты меня знаешь.

— Да уж как-нибудь. Понянчился.

— Полагаешь, что я свихнусь?

— Нет. Но ты не забудешь этого никогда в жизни. До самого последнего своего часа, когда будут исчерпаны все жизненные ресурсы и твоего собственного организма, и твоего персонального донора, и отдельных препаратов глиптотеки.

— Так… будем считать, что мой душевный покой ты сберег. Но трудно поверить, что вас самих не угнетает, что вы режете одних людей во имя спасения других.

— Нет, Дан, не угнетает. Потому что доноры — не люди. Это неодушевленные препараты, если хочешь. Впрочем, нет, — каждый первокурсник мается перед первым своим сеансом в анатомичке, хотя он имеет там дело со свободным, или безоригинальным донором, хозяин которого загинул где-нибудь на любезном твоему сердцу Марсе, где еще нет донорских клиник, или вообще в Пространстве, откуда можно просто не вернуться. Но ведь и триста лет назад первокурсников мучило то, что пропахшие формалином, не имеющие уже никакого отношения к истинной живой матери экспонаты анатомички — это бывшие люди…

— Ты все время хочешь внушить мне, что доноры — небывшие, ненастоящие и никогда неспособные стать людьми объекты…

— Вот именно. Ни-ког-да.

— А ты намеренно не вспоминаешь об этих… объемных снимках пси-структур? Ведь это — единственное, чего не хватает донору, чтобы стать человеком. Вот сегодня у меня сняли такой отпечаток — разве не достаточно наложить его на моего донора…

— О, как кстати, что ты напомнил, — сходи и переснимись. Там брачок. Ни в коем случае не улетай, не переснявшись.

— Ладно, ладно, ты мне зубы не заговаривай! Мне уже внушали сегодня, что на каждом углу меня ждет глубочайшая амнезия — влезу ли я в переменное магнитное поле, или от информационной перегрузки, или методом Пирра, царя эпирского, — ночным горшком по голове… Так? И приволокут меня, бесчувственного, к тебе же в клинику, и достанут утрешний снимок, где вся моя память на одиннадцать часов пятнадцать минут сего белого дня, и наложат на мои бедные опустошенные извилины весь тщательно сбереженный запас моей информации… Так?

— Так. И даже с довеском в виде правил безопасности при работах на поверхности Марса, скажем, — такие вкладыши не противоречат врачебной этике. А действительно, не впечатать ли тебе их заодно, раз уж ты будешь в мнемокресле?

— Стоп, доктор Уэда. Все не так. Не отшучивайся. Ведь ты сейчас признал, что я, вот этот самый я — не нужен! Он перестал быть ценностью, точкой приложения врачебной этики! Ведь у вас есть тело — донор и душа — запись памяти. Зачем вам ремонтировать меня, весьма поношенную биомашинку, с которой хлопот не оберешься, когда достаточно совместить то, что имеется в ваших кладовых, — и готов новенький Дан Арсиньегас? Дух тот же, тело здоровее врачебная этика должна быть «за», да еще и обеими руками. А может, вы уже так и делаете, а, эскулап Уэда? Может, настоящий Арсиньегас уже валяется где-то в холодильнике?

Сидней устало пожевал губами — очень не хотелось признаваться в ограниченности своего могущества.

— Видишь ли, Дан, вся твоя тирада не имеет смысла, потому что мы не умеем этого делать… Ну да, — совместить тело, а вернее — мозг донора с записью пси-структуры оригинала до сих пор не удалось. Почему? Спроси что-нибудь полегче. Вот почему мы не можем спасти пациента, у которого необратимо поражен мозг: переносим мозг донора, работа ювелирная, вживление полное, а как доходит до наложения памяти…

— Отмирание коры?

— Ну, с этим мы умеем бороться. Нет, чтобы тебе было понятнее — квазилетаргия. Мозг донора никакими силами нельзя разбудить. Не желает он просыпаться. Не желает!

— Слушай, Сид, — Дан схватил своего друга за лацканы белого халата, — слушай, эскулап-недотепа! Во мне взыграл прирожденный экспериментатор, а это верный признак, что решение где-то у нас под носом. Ты говоришь — отпуск? Я беру два месяца, и мы запираемся у тебя в лаборатории. Да не бойся, не буду я приставать к тебе, чтобы ты свел меня на брудершафт с моим донором. Пусть дрыхнет в морозилке, мои печенки-селезенки стережет. Займемся делом, и я клянусь тебе, Сидней Дж., мы эту проблемку расколем! Ну, решайся, увалень!

Сидней Дж. Уэда осторожно высвободил свой халат. Так и есть, лацканы словно корова изжевала. Навязался… экспериментатор.

— Ну, что ты на меня напрыгиваешь? — проговорил он как можно миролюбивее. — На этой проблемке, как ты изволил выразиться, мировые светила — не нам чета! себе лбы порасшибали. И потом, завтра я уезжаю. Стажировка во Всемирном донорском центре. Это месяца два с половиной, не меньше. За это время ты как раз успеешь охладеть к этой проблеме.

Дан свесил голову на правое плечо, задумчиво оглядел Сиднея. Потом то же самое, но уже с позиции левого плеча. Как же мы дразнили его до четвертого класса? «Не напрыгивай на меня…» Ну конечно, Винни-Пух. А вот с четвертого по седьмой его именовали не иначе как Сидней Дж. Мясокомбинат. Потом, естественно, его звали Портосом — это до девятого. А потом никак не звали. Он стал уж так неприметен, несмотря на свой рост и упитанность, что не заслужил даже очередного прозвища. А как тогда звали меня? Естественно, д'Артаньяном, а до этого — Килькой, а после этого — Генеральным конструктором. И вот прошло не так уж много лет, и сидим мы нос к носу — бывший Генеральный и экс-Винни-Пух, и не можем договориться.

— Послушай, Сид, — спросил он простодушно, — я тебе здорово надоел?

— Во как! — обрадовался тот. — Ну прямо до смерти! И, между прочим, надоел ты мне примерно так классе в восьмом. Когда носился с проектами разных таратаек, а я все смотрел на тебя и думал: неужели мы еще не дожили до такого момента в истории, когда человечество будут в первую очередь интересовать руки и ноги, и только затем — колеса и манипуляторы?

Дан хлопнул себя по коленям и решительно поднялся.

— Баста, — сказал он, направляясь к двери. — Вопросов больше не имею. Хотя нет, вру. Но — только один. Скажи, Сид, этой проблемой занимались действительно серьезно? Можно ли считать, что отрицательный ответ верен на сто процентов?

Сидней тоже встал, вперевалку зашагал по кабинету, расстегивая пуговицы на измятом халате:

— Вот что, Дан. Я отменяю свою рекомендацию относительно твоего отпуска Лети себе на Марс, занимайся своими гидромобилями, хотя, убей меня бог, совершенно не понимаю, зачем они там, где вода имеется разве что в цистернах. Для тебя Марс хорош тем, что там пока нет ни одного донорского стационара одни аптеки да глиптотеки, развернуться тебе будет негде. Так вот: проблемой наложения объемной пси-структуры, или попросту записи памяти, на мозг донора занимались крупнейшие ученые мира. Они доказали, что теоретически это достижимо, экспериментально — нет. Опробованы все методы, применены все возбудители и катализаторы. На сем работы свернуты. С облегчением, должен тебе сказать. Да, да! Потому что, получи мы хотя бы один положительный результат, и где гарантия, что мы не удержались бы от искушения создать эквивалентный дубликат для одного великого ученого, потом для другого… И не один дубликат — можно было бы одновременно создать пятьдесят Эйнштейнов, сто Атхарвавед, двести Несейченко. И развитие человечества пошло бы не по вертикали, а по горизонтали. Так что лети себе на Марс, а в свободное от испытаний время займись организацией студии самодеятельности.

— А здесь, на Мерилайнде, я могу провести свой отпуск?

— Во-первых, это уже второй твой вопрос. Выходишь из регламента, мой милый. А во-вторых, любой пациент может здесь остаться, только в санаторном корпусе. Но учти: шифром подземных хранилищ владеют всего несколько человек. Так что партизанщина здесь не пройдет. Ну как, остаешься?

— Подумаю. Мы увидимся утром?

— Лучше попрощаемся сейчас. У меня хлопот…

— Прощай, Сидней Дж. Мясокомбинат.

— До свиданья, Дан.

Доктор Уэда проводил бывшего пациента до дверей, хотел подать руку как-то не получилось. Похлопал его по плечу, вышло еще хуже покровительственно, чуть ли не высокомерно. Запер за Даном дверь и вернулся к рабочему столу, вконец раздосадованный на себя. И тут уже окончательно расстроился: на маленькой панели бокового стенда был включен тумблер звукового канала внутренней связи.

Весь этот разговор мог быть кем-то услышан.

Собственно говоря, ничего криминального сказано не было, и все то, что он наговорил Арсиньегасу, за последние несколько лет он десятки раз и на все лады втолковывал различным корреспондентам. Так что никаких служебных тайн он не выдал. Да их и не существовало. Но все-таки он, главврач донорской клиники на Мерилайнде, доктор Сидней Дж. Уэда, стоял с брюзгливо перекошенным лицом и тщетно ловил хоть какой-нибудь звук, который мог бы донестись из динамика. Но там, на другом конце канала связи, как видно, никого не было. Кажется, обошлось.

— Сестра Сааринен! — позвал он.

Тишина.

Тишина, в которой старательно спрятано чье-то дыханье. Он потянулся к тумблеру видеофона — и, выругавшись на специфическом прозекторском жаргоне, принятом также и в донорских клиниках, заставил себя удержаться. Вот она, специфика здешней атмосферы. Еще немного, и он начнет подкрадываться к дверям и распахивать их, отыскивая за ними черт те что.

— На шестнадцатое июля, — проговорил он, включая диктофон. — 19-М вернуть в камеру 2446. За 552-Ж — гомеостазный контроль, оставить в боксе до моего возвращения. Безоригинальных из седьмого и восьмого боксов — в глиптотеку. Из одиннадцатого — на кремацию. Из глиптотеки не устраивать помойку. Все. — Он потер подбородок. — Дополнение: переснять пси-структуру пациента Арсиньегаса, палата двадцать два. По просьбе пациента можете ввести ему дополнительную информацию не более тридцати тысяч мнемоединиц. Все. Еще дополнение: зарезервировать палату в санаторном корпусе. Теперь все.

Сидней выключил диктофон, подошел к зеркалу. Как бы там ни было, а Дан сумел остаться мальчишкой. И духом, и телом. Пока Дан был здесь, доктор Уэда был непоколебим в ощущении своего превосходства. А теперь, нос к носу с собственным отражением?

Отражение глядело на него с тоскливой отрешенностью.

— Дополнение последнее, — негромко проговорил Сид. — Главного хирурга Мерилайндской донорской клиники, старого хрыча Сиднея Дж. Уэду — на помойку…


— Доброе утро, сестра. Меня не выпускают без повторного снимка, где бы это сделать, да побыстрее?

Белое платье до полу — впрочем, все, работающие с донорами, почему-то носят длинное. Маска до самых глаз. Королевский жест, указующий на двери бокса, — ох уж эти королевские жесты, от которых на парсек разит школьным драмкружком…

Школьным? Прозрачный хвостик какой-то ублюдочной ассоциации. К чертям! Кончать все эти процедуры, и — хоть на Марс, хоть в Тускарору. А весь этот заповедник с его Уэдами, царственными павами и в кринолинах, со всеми консервированными двойниками и главное — с этой неповторимой, спе-ци-фи-чес-кой атмосферой пусть себе катится в тартарары. С самого начала можно было внюхаться, что за атмосфера здесь царит. Чванство и безграничная самоуверенность. Этакие боги, дарующие простым смертным вторую жизнь! И ничего удивительного, что во главе этого консервного завода стоит Сид. Вот что бывает, когда самая серейшая посредственность становится главой фирмы. Фирма начинает чувствовать себя Олимпом. И вот приходишь на такой Олимп с чистым сердцем, и предлагаешь свои руки, не такие уж неумелые, и свою голову, тоже ничего себе, и свое время — а тебе…