— Но в справедливом обществе шкала ценностей должна быть обратной, — говорит Мартин, — оплата труда должна компенсировать тяжесть усилий, а не награждать за удовольствие, которое мы от своего труда получаем.

— При чем тут справедливое общество? — говорит Хетти. — Нам до него далеко.

— Тебя не переспоришь, — с досадой говорит Мартин. Однако он доволен, что к ней вернулся кураж.

Бог даст, скоро она станет прежней, и в доме появится нормальная еда. Но он еще не высказался до конца.

— Мы с тобой согласны, что воспитание ребенка — самое важное из всех занятий, какие есть на свете, и оплачиваться этот труд должен соответствующим образом. И если ты не желаешь ухаживать за своим собственным ребенком, думаю, его лучше всего отдать в ясли.

Но Хетти уже победила, он умолкает, и Хетти чмокает его ухо в знак того, что не сердится. Если он хочет, чтобы холодильник наполнился вкусной едой, Хетти должна вернуться на работу, а раз так, то пусть уж лучше ребенок остается под присмотром няни дома, чем носить его в ясли. Мартину не захотелось спрашивать, сколько Агнешке лет, хороша ли она собой или уродлива. Интересоваться такими вещами ниже его достоинства. В его воображении сложился стереотип полячки: бледная, худая, с выступающими скулами, маленькой грудью, привлекательная, но неприступная. А Хетти уже обо всем договорилась. Агнешка будет жить у них. Эта чужая, неизвестно с каким характером особа займет их гостевую комнату и будет ухаживать за их дочерью, это ее главная обязанность, а в оставшееся время будет делать всякие домашние дела: готовить, стирать и так далее; суббота и воскресенье у нее выходные, и еще три вечера в неделю свободные — чтобы ходить на занятия. Платить они ей будут щедро — двести фунтов в неделю плюс, разумеется, питание и проживание. Так посоветовала Барб, у нее большой опыт найма прислуги, и Хетти все в подробностях с ней обсудила.

Мартин замечает, что Хетти придется зарабатывать не меньше трехсот фунтов в неделю, иначе им няню не потянуть, может быть, и больше, если у той окажется хороший аппетит. Хетти говорит, что ей будут платить в агентстве тридцать шесть тысяч фунтов в год, и Мартин возмущается — какие гроши, при нынешних налогах это просто смешно, но Хетти объясняет, что в свое время она, вместо того чтобы оформить декретный отпуск, написала заявление об уходе, так как была уверена, что никогда больше не захочет вернуться на работу, и хотя ее обещали очень скоро повысить, формально ей придется начинать чуть ли не с низшего тарифного разряда.

— Будем надеяться, эта твоя Агнешка на наше счастье окажется анорексичкой, — говорит Мартин. — Хоть на еде сэкономим. Ладно, если она тебя устраивает, действуй. Будем коротать наши вечера и делить жизнь с посторонним человеком. Так, значит, тому и быть. Только обязательно попроси письменные рекомендации.

Мартин любит Хетти. А спорят они постоянно. Он любит прижаться к ней, когда они толпятся вместе в кухне, любит чувствовать теплоту и округлость ее тела, сам-то он сплошные острые углы. Его восхищает ее непринужденность в разговоре, готовность в любую минуту засмеяться, ее решительность — ведь когда она узнала, что беременна, она не стала раздумывать, колебаться, просто вздохнула и сказала: “Что ж, значит, Судьба, не будем с ней спорить”.

Мартин вырос в семье, где все постоянно друг с другом ссорятся, — трудные люди, им всюду мерещатся обиды и оскорбления, они на них буквально нарываются. Так вот, в этой семье от нежеланного ребенка избавились бы не задумываясь. До того, как встретиться с Хетти на антивоенной демонстрации, он и понятия не имел, что на свете существуют такие женщины, как она, что можно выйти на улицу протестовать не от ненависти и злобы, а из сострадания и добрых побуждений. Их встреча была предначертана Судьбой. В переулке за зданием небоскреба Сентер-Пойнт бурлящая толпа притиснула их друг к другу, у него случилась эрекция, он страшно смутился и покраснел, ему бы сделать вид, будто ничего не произошло, оставить все как есть, а он начал бормотать извинения. Она сказала: “Ну что вы, я приняла это как комплимент”.

Не прошло и месяца, как он переехал жить к ней, а теперь вот у них свой дом и родился ребенок. Он бы с радостью женился на ней, но она не хочет. Говорит, что институт брака не вызывает у нее уважения, у него, впрочем, тоже, по крайней мере — в умозрении. Оба смотрят на брак сквозь призму жизненного опыта своих собственных семей и считают, что им такое не нужно. Их пугают сложности развода, да и сама вероятность того, что вдруг придется разводиться. Он, однако, готов принадлежать ей целиком, а вот она быть его собственностью не желает. Это его тревожит. Он любит ее сильнее, чем она его.

— Что у нас на ужин? — спрашивает Мартин, простившись с надеждой отыскать хоть что-нибудь съедобное в холодильнике. Целует ее сзади в шею, и ее злость мгновенно испаряется.

— Погоди, я должна закончить глажку, — говорит Хетти.

Ее мать Лалли никогда не держала в руках утюга, так что вряд ли эта домовитость в ней наследственная. Но Лалли — музыкант, творческая личность, а Хетти — нет, поэтому ей остается двигаться по накатанной колее: не наполнять воздух звуками музыки, как ее мать, а окружать всех заботой и комфортом, как наши бабушки и прабабушки.

Тем не менее Хетти бросает гладить. Ее не нужно долго уговаривать. Все, что она накупила для ребенка, — из чистого хлопка, стопроцентной шерсти и льна, и все эти натуральные ткани окрашены естественными красителями. Теперь она об этом жалеет. Искусственные ткани сохнут быстрее, чем натуральные, не мнутся, не садятся при стирке, не линяют. Не зря ведь их изобрели. Кроватка Китти не просыхает, потому что экологически чистые махровые подгузники намокают, то ли дело одноразовые памперсы. А ребенку совершенно безразлично, в какую ткань срыгивать и какать. Однако Хетти остается верна своему выбору — хотя бы потому, что замена детских вещей потребует больших расходов. Ну и она, конечно, любит, чтобы все выглядело безупречно. Несколько вещичек остались невыглаженными, но разве возможно выгладить все? Если Мартин поест, может быть, нервы у него немного успокоятся. Самой ей есть не хочется. Она открывает банку с тунцом, достает майонез и высыпает в кастрюлю замороженный зеленый горошек. Когда-то Мартин имел неосторожность сказать, что любит замороженный зеленый горошек.

— У нас с Барб кабинеты будут рядом, — говорит она, глядя, как горошины пляшут в кипящей воде. — И мы сможем вместе возвращаться домой на такси.

— На такси?! — восклицает Мартин. — Если мы наймем няню, на такси раскатывать не придется.

Он знает, что в тунце масса питательных веществ, а чего недостает, то содержится в хлебе и зеленом горошке, но знать можно сколько угодно, от этого консервированная рыба не сделается свежей, он ею давится. Да и горошек не мелкий, нежный, молодой — petits-pois[2], тот слишком дорогой, — а крупный, жесткий, от зеленого цвета осталось одно воспоминание. Хлеб — ржаной “Ховис” в нарезке. В родительском доме у Мартина всегда было полно еды, завтраки, обеды и ужины мать подавала вовремя, все было вкусно, обильно, разнообразно, пусть даже те, кто садился за стол, ненавидели друг друга и весь мир. Хлеб был свежий, белый, хрустящий. А теперь, в его собственном доме, понятия “завтрак, обед и ужин” исчезли из обихода. После рождения Китти и он и Хетти хватают что-то урывками, просто чтобы утолить голод, а голод они чувствуют в разное время. Да, пора, пора ей возвращаться на работу.

Демократические корни

— Хетти, — говорю я, — какая тебе разница, что я думаю по поводу твоего возвращения на работу? Все равно ты поступишь так, как тебе заблагорассудится. Бывало ли иначе?

— Нет, нет, бабаня, мне очень важно, чтобы ты согласилась, — говорит Хетти.

Ей это и в самом деле важно, я знаю. Я таю, но ведь я столько раз просила ее не называть меня бабаней. Больше всего мне по душе “бабуля”, “ба” — еще куда ни шло, “бабаня” вульгарно, а “бабан” и вовсе безобразно, но Хетти всегда поступает как ей заблагорассудится.

После того как родилась Китти, она считает себя вправе задвигать меня все глубже и глубже в прошлое и подчеркивать мою принадлежность к поколению, которое опозорило себя в глазах общества. Она прекрасно звала меня бабулей до встречи с Мартином, а потом вдруг перекрестила в бабаню — надо полагать, из уважения к рабочим корням своего гражданского супруга. В кругах политических журналистов, где вращается Мартин, отец, умерший во время забастовки электриков, — крупный козырь. Сын при желании может выиграть с его помощью немалый капитал. “Бабуля” и даже “бабушка” отдают чем-то буржуазным, а молодые нынче изо всех сил стараются примазаться к рабочему классу.

Впрочем, когда мы в следующий раз увидимся с Хетти, и она поднесет ко мне Китти и скажет: “Улыбнись бабане”, и кроха улыбнется мне своим беззубым ротиком, я тут же растаю от счастья и заулыбаюсь в ответ. Я всей душой люблю свою семью, люблю Хетти, люблю Китти, даже Мартина, хоть он и порядочный зануда, но ведь и Хетти не сказать, чтоб искрилась весельем, особенно после того, как они родили дочку.

Мартин высокий, больше шести футов ростом, крепкого сложения, рыжеватый, лицо худое, но вообще довольно привлекательный мужчина. Женщинам он нравится. Он получил степень бакалавра с отличием по экономике и политологии в Кильском университете и является членом клуба интеллектуалов “Менса”[3]. Уговаривал Хетти тоже вступить в него, но она отказалась: считает, что ставить себя выше других в интеллектуальном плане отвратительно. Возможно, это потому, что когда-то ее мать тоже была членом “Менсы”, она вступила в него в те времена, когда анкету с тестом можно было послать по почте, и многие просили своих друзей ответить на вопросы за тебя. Мартин с пяти лет носит очки. Он слегка сутулится из-за того, что постоянно сидит за компьютером, корпит над сочинением отчетов, статей, каких-то выкладок.

Мать Мартина, Глория, родившая его в сорок три года последним из пятерых своих детей, — такая же ширококостная, чуть не в два раза крупнее Мартинова отца Джека. Тот был субтилен, рыжеват, как Мартин, и с таким же худым лицом. Но Мартин буквально излучает здоровье, а вот отец всегда казался чахлым, сейчас бы его сочли глубоко больным. Сухомятка, вечные картофельные чипсы с жареной рыбой и гороховая каша плюс шестьдесят сигарет в день забили его артерии холестериновыми бляшками и дочерна прокоптили легкие. Удивительно еще, что он протянул так долго. Глория жива, она сейчас в пансионе для престарелых в Тайнсайде. Мартин и Хетти навещают ее два раза в год, но ни их, ни ее эти встречи не радуют. Она находит Хетти слишком вычурной и экстравагантной. Другие дети живут ближе к матери и навещают ее чаще.

Из всех из них только Мартин учился в университете. У остальных тоже была возможность, но они от нее отказались. Чем хуже, тем лучше — такова была их жизненная позиция. Их отец Джек вступил в коммунистическую партию еще в юности, в 1946 году, но в 1968-м, когда Россия вторглась в Венгрию, вышел из нее и стал не слишком радикальным лейбористом, однако продолжал бороться за права рабочего класса. Умер он от инфаркта, стоя в пикете во время забастовки. Как не вовремя, досадовали его друзья, подождал бы, когда полиция начнет их разгонять.

После тридцати волосы у Джека начали редеть, и он быстро облысел. Мартин боится, что и с ним такое может случиться. Когда он утром причесывается перед зеркалом, оставшиеся на расческе волосы приводят его в ужас. Ванная у них крошечная и обычно увешана мокрым, экологически чистым, медленно сохнущим бельем.

Мои собственные притязания на демократичность по нынешним временам небезосновательны. Мой муж Себастьян сидит в тюрьме в Голландии, отбывает трехлетний срок за торговлю наркотиками. Его имя оказывает ему дурную услугу, слишком уж пышное, привлекает внимание. Я предлагала ему переименоваться в Билла или Фрэнка, но люди почему-то дорожат именами, которые им дали родители, как заметила Хетти в разговоре с Мартином по поводу Агнешки. Наверняка я не знаю, но подозреваю, что в очередной обреченной на провал попытке решить наши с ним финансовые проблемы Себастьян задумал обеспечить музыкальный фестиваль в Гластонбери необходимым запасом экстази. Вследствие чего проблемы, естественно, только обострились, однако не все так черно, У меня есть мой новый компьютер, и я могу спокойно писать свой роман. Мне принадлежит вся кровать целиком, а не треть, на которой я ютилась раньше. Я вольна слушать радио сколько душе угодно. Панический страх за Себастьяна — как-то он там, в тюрьме, — немного отступил, я перестала так остро ощущать позор, которым покрыла себя в глазах общества, и могу сказать, что, в сущности, я вполне довольна жизнью. Иными словами, человек ко всему привыкает.

И удивительное дело: как только хозяин дома исчез, вокруг жены, пусть она даже в таком возрасте, как я, начинают толпиться поклонники. Свежеразведенные женщины, соломенные вдовы, жены, у которых муж в тюрьме, для мужчин — что мед для мух, в особенности если это жены близких друзей. Женщина, рядом с которой нет мужчины, притягивает не так сильно. Мужчине непременно хочется отнять то, что принадлежит другому, а если это можно свободно взять, им становится неинтересно. Поэтому одинокие остаются в одиночестве, а пользующиеся успехом продолжают им пользоваться, перескочить из одной категории в другую трудно, но не невозможно. Например, это легко удается настоящим вдовам, если они получили хорошую страховку за мужа, в противном случае их участь незавидна: свежая могилка пугает, а когда на ней возвышается памятник, и вовсе наводит суеверный ужас: похоронила одного мужа, похоронит и другого. То ли дело соломенная вдова, на них большой спрос: кто откажется от приятного любовного приключения, которое легко начнется и легко кончится. Возраст здесь не имеет значения, ведь нынче шестидесятилетний мужчина кажется стариком, а шестидесятилетняя женщина выглядит молодушкой. Поэтому меня окружают поклонники, которые мне ничуть не интересны: вышедший на пенсию преподаватель литературы из Ноттингемского университета, студент-искусствовед, который ошибочно считает, что у меня есть деньги, и “любит зрелых женщин”, и сценарист старой школы с телевидения — тот по большей части сидит без работы и надеется, что знакомство с Сереной ему поможет. Но я, как Пенелопа, держу их всех на расстоянии. У меня нет ни малейшего желания изменять Себастьяну. Я его люблю, люблю старомодной, видящей все недостатки, но преданной и верной любовью моего поколения, которое сначала влюблялось, а потом уже начинало думать. “Люди от времени до времени умирали, и черви их поедали, но случалось все это не от любви”[4], — сказал Шекспир. Что ж, может быть, нынешние молодые женщины и не умирают от любви, но мы в наше время еще как умирали.