— Хорошо, передам. Настенька, хочу попросить прощения за Олю. Извини, она забыла. Ольга перед каждым праздником подписывает полтора десятка открыток, такая у нее привычка с молодости, когда жили на Дальнем Востоке и все родные и знакомые находились за тысячи километров.

— Мне плевать на ее привычки. А ей плевать на память о моей маме, коль не может запомнить, что мамы уже нет.

— Настена, я понимаю твою горячность. И хорошо, что она появилась.

— Чего-чего?

— Борис говорит, что ты последний месяц точно биологический робот. Функции выполняешь, а эмоции отсутствуют. Настя, сходи на сорок дней в церковь, поставь свечку за упокой тети.

— Я же атеистка.

— Все равно сходи.

— Еще не туда поставлю свечку, — колебалась я, — за здравие вместо упокоя.

— Что мне нравится в атеистах, — рассмеялась Маша, — так это их боязнь не соблюсти правила, в которые не верят. А на Ольгу не держи зла. Она в принципе не плохая…

— А без принципов?

— Без принципов наша жизнь теряет смысл.

— Философия! Машка! — втянула я воздух носом, потому что потекли, наконец, слезы, долго копившиеся. — У тебя голос совсем как у мамы. Почему ты на нее больше похожа, чем я?

— Зато ты похожа на нашу бабушку, которая тридцать лет была председателем передового колхоза.

— Колхоз — это звучит. У меня на работе сплошной колхоз. Машка, — плакала я и по-детски просила, — хочу к тебе, очень хочу!

— Приезжайте! Сейчас. Летом. Когда угодно. Настена, не плачь… Ой, я тоже захлюпала…

Разделенные сотнями километров, мы обливали слезами телефонные трубки. Не знаю, как для Маши, а для меня слезы были живительным потоком чистой воды, который пробил каменные залежи тоски, отчаяния, бессилия, которые заваливают, когда теряешь близких и любимых.


После Нового года у меня вспыхнула болезнь позвоночника. И раньше с ним были проблемы, а тут — полный швах. Ноги помертвели, от боли я ревела как подстреленный бизон. Сделали очень сложную операцию, к счастью — успешную. Реабилитация, то есть медленное выкарабкивание из пучины недуга заняла несколько месяцев — до лета.

У мужа были планы на отпуск, но я твердила — в Карелию, в Петрозаводск, к Маше и только к Маше. Устроилось удачно. Боря с нашим сыном и Машиной дочерью сплавляются по карельским рекам, я живу у Маши. Надежный присмотр. И ежедневная лечебная физкультура — мой крест на всю оставшуюся жизнь. Сын очень напугался моей болезни, прочитал в Интернете: главное при реабилитации после данных операций — физкультура — и суровым надзирателем заставлял меня выполнять упражнения. У сына были мамины, его бабушки, глаза. Так я считала, родня молчаливо не соглашалась, отводили взгляд, когда я утверждала. Краем уха слышала: Настя ошибается, глаза у мальчишки точь-в-точь отцовские.

Отпуск — это две недели, больше никому из сносно зарабатывающих москвичей не предоставляют. Первые два дня в Петрозаводске, когда сплавщиков собирали, — кутерьма. Дочка Маши набрала в поход косметики, мой сын тайно притащил из Москвы самодельный арбалет и рогатки. На диких зверей собрался охотиться.

Забыла сказать о Машином муже. По профессии Семен… кто бы вы думали? Грузчик. Точнее — бригадир грузчиков. Умный, начитанный, с прекрасной речью, совершенно самодостаточный щедрый человек, остроумно рассказывающий о свой работе: как рояль на десятый этаж по воздуху, через балкон, поднимали, как везли якобы унитазы, коробки опрокинулись, и в них оказались запчасти к винтовкам. Семен навсегда избавил меня от снобизма столичной дамочки с двумя высшими образованиями. Не в образовании дело, а в человеческом достоинстве.

Сплавщики отбыли. Дети покачивались под тяжестью рюкзаков за плечами. Семен сказал, имея в виду себя:

— Таможня пропустила контрабанду. Щипцы для завивки волос — это наша дочура. Электрических розеток им по пути не встретится. А твой, Настя, поволок-таки рогатки и арбалет. Пусть. Ноша должна продавить хребет, чтобы от нее отказаться.

— А что тайно несет Борис? — напрасно спросила я.

После легкой заминки Семен ответил:

— Взрослый человек. Отвечает не только за себя, но и за детей.

Могла бы и не спрашивать. Борис наверняка в запасные штаны и чистые футболки засунул водку. Допинг, необходимый наркотик для поддержания хорошего настроения и бодрого духа. Одной бутылки на две недели ему не хватит. Значит, минимум взял две или три.

— Так лучше, — сказала я.

Имея в виду, что мой муж в легком постоянном подпитии сносный и относительно надежный человек. Когда трезв — хмур и немногословен. Под хмельком у него и координация лучше, за детей можно не волноваться.

Маше и Семену не требовалось уточнений. Они верили мне, как верят только родные люди. Знали, что своего сына и племянницу я не подвергну опасности.

На следующий день Семен тоже уехал в командировку — перевозить и устанавливать многотонный церковный колокол.

Маша убирала в квартире. Мою помощь решительно отвергла:

— Делай упражнения! Не смей пылесос трогать! Я сама, а ты: раз два-три-четыре, повороты, наклоны. Без халтуры! Глубже вдох, сильнее выдох!

Мы взопрели: я — от эгоистичной физкультуры, Маня — от полезной уборки. Сестра меня баловала. Какое удовольствие, когда тебя балуют! Меня баловали только мама и Маша. Сын учится этой науке. Научится — еще большее счастье будет.

Ух! Устали! Мы плюхнулись: Маша на диван, я — в кресло.

— Кто первым в душ? — спросила Машка.

И тут же одновременно завопили:

— Я-а-а!

— Я-а-а!

Нам было под сорок лет, взрослые женщины. А мы сцепились в рукопашной, как подростки, как тридцать лет назад. Боролись на диване, свалились на пол, катались от ножек стола до телевизора. Я таки Машку — на лопатки, припечатала к ковру.

— Ой! — вопила она. — Кто у нас на спину больной? Кто был парализованный? Да на тебе бочки возить! Иди к Семену в бригаду заместителем главного грузчика.

После душа мы закутались в махровые халаты. Мне достался халат Семена: кисти на середине рукава, по полу длинный шлейф тянется. Маша веселилась, говорила, что я похожа на детдомовца, которого отогрели, отмыли, подходящей одежды не нашлось, и сиротку одели во взрослое.

Мы пили чай с мятой. Оля спросила:

— У Бориса это… с выпивкой серьезно?

Я неопределенно взмахнула рукой. Мамин жест: мол, не хочу сейчас об этом говорить. В последнее время я стала ловить себя на том, что повторяю мамины движения, мимику.

Да и что бы я сказала Маше? Что наш брак — добровольное сосуществование тихого алкоголика и честолюбивой дамочки, чьим грандиозным планам мешает слабое здоровье?

Сестра переменила тему:

— Оля настойчиво приглашает к себе. Давай сходим ненадолго, а то неудобно.

— Почему бы и нет?

— Согласна? Замечательно! Прямо сейчас ей позвоню.

Получив сообщение о визите, Ольга, наверное, засуетилась. Потому что Маша ее успокаивала: никаких столов парадных не устраивай, только чайку попьем.


Квартиру Оля с Лешей получили за выселением. На ремонт у них денег не было, да и не накопилось до сегодняшнего дня. Квартира представляла собой унылое зрелище. И не только потому, что требовалось давно поменять окна, двери, пол, ободрать старые обои и наклеить новые — словом, ремонтировать основательно. У Оли было грязно. К нашему приходу она, очевидно, пыталась навести порядок. Но такая уборка называется — развести грязь ровным слоем. Никуда не делись пустые банки под столами, воткнутые в обрезанные пластиковые бутылки побеги комнатных растений с клубкам белых корней — пересадить следовало месяца два назад, чайная посуда с коричневыми неотмытыми потеками, помутневшие хрустальные вазы, солидный слой пыли в серванте и на экране телевизора. Сама Ольга за годы, которые мы не виделись, раздобрела, точно вспухла. Но и я не помолодела. О чем Ольга мне сообщила, едва мы расцеловались:

— Какая ты стала!.. Усохшая.

— Мерси! — усмехнулась я.

— Ой, извини, ты же болела!

— Не заразно.

Оглядевшись в квартире, я невольно подумала: «Чему она дочерей научит? Вырастут такие же неряхи».

И ошиблась. Ольга показала комнату девочек. Порядок и чистота идеальные. Книги на полках стоят по росту, куклы сидят чинно, причесанные как перед балом. На полированных письменных столах — ни пятнышка, тетрадки, учебники — стопками, ручки, карандаши — в стаканчиках. Не валяются ни брошенная в спешке блузка, ни джинсы.

— Это все моя Ленка, старшая, — сказала Ольга. — Забодала всех чистотой. Плешь проела — поменяйте нам обои старые, краску купите, я на окна и батареи смотреть не могу…

Ольга жаловалась на дочь, мы прошли в кухню, где запущение всегда более заметно. Несмотря на то что мы предупредили — только чай, Ольга затеяла пир. И, естественно, ничего не успела. На плите булькали в кастрюльке выпустившие белок яйца — для оливье. На столе — картошка в мундире, которую начали чистить для салата и селедки под шубой, сама селедка, халтурно освобожденная от костей, в блюдце замоченный чернослив, который планировалось нашинковать грецкими орехами, уже освобожденными от скорлупы, горой насыпанной, соленые огурцы в банке, вареная колбаса, пустые пакеты, ножи, ложки, разделочные доски — на столе не было пяти квадратных сантиметров пустого места. Словом, картина: много хочу, мало умею.

— Ой, девочки! — глупо и бодро сказала Ольга. — Я сейчас быстренько все доделаю.

«Здесь быстренько часа на два», — подумала я, но вслух сказала:

— Для чего еще подруги, как не в помощь?

Мы распределили обязанности и приступили к работе. Ольга продолжила рассказывать о дочери. Будто кран закрыли на минуту, а потом снова открыли.

— Ты, говорит, мама, неаккуратная. А когда мне аккуратной быть? Как проклятая с утра до вечера, весь дом на мне. Я ей: не нравится, сама убирай. Она: за вами, мол, не наубираешься. И в туалете воняет. А это, отвечаю, сортир, а не розарий. Ну, туалет-то она моет. Перчатки натянет и драит. Ты, говорю, еще маску напяль…

— Оля, — перебила я, — а младшая дочь?

Ольга запнулась, словно только вспомнила наличие второй дочери.

— Со старшей пример берет, тоже гонор начинает показывать. И вот Ленка мне…

— Как девочки учатся? Я увижу их сегодня?

— Не, они у бабушки. Учатся? Да, нормально. Значит, Ленка мне претензии…

Все родители время от времени жалуются на детей. Но львиная доля в наших жалобах — гордость за детей. Я, скажем, возмущаюсь: сын два месяца сидел в каком-то молодежном чате, прикидывался летчиком-полярником и морочил головы взрослым девушкам. Подтекст моих речей — мальчик с компьютером на «ты». В Ольгиных словах подтекст не просматривался. Но предположить, что она из двенадцатилетней девочки сделала себе врага, было нелепо. Да и вникать не хотелось. После нашей с сестрой веселой потасовки и совместного принятого душа настроение было самое благостное.

— Будет тебе, Оля! — примирительно сказала я. — Радуйся, что дочери такие чистюли. Безо всякого твоего усилия, — не удержалась от шпильки. И тут же перевела на Пушкина, вспомнила его слова. — Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей.

— О, ногти! — подхватила Ольга, которой каждое лыко было в строку. — Как сядет Ленка за маникюр, так три часа возится. Кутикулы выводит. У меня отродясь никаких кутикул не было…

— Оль, хватит! — попросила Маша. — Несешь и несешь! Можно подумать, что ты дочь не любишь.

— Как не люблю? — опешила Оля. — Разве можно не любить?

— Тогда не наговаривай на ребенка. А то Настя подумает, что ты не мать, а ехидна.

— Ты что? — испугалась Ольга. — Настя, правда?

— Ни в коем разе, — успокоила я. — Стремление к совершенству бесконечно. Хотя… чего тебе стремиться? Ты всегда была воплощенным совершенством.

Маша лягнула меня под столом ногой. Оля иронии не поняла.

— Помнишь, — спросила я, — как ты надевала мои вещи и однажды я тебе устроила разнос?

— Не помню, — удивилась Оля. — Так было?

— А как мамину чашку разбила?

— Что-то смутно вспоминаю.

— Ничего удивительного. Ты была настолько поглощена Лешей, что ничего вокруг не замечала.

На лице Ольги скорее досада отразилась, чем благостное воспоминание. Я не успела понять, в чем дело, как пришел сам Алексей.

Если за прошедшее время Ольга раздалась, я усохла, то Леша почти не изменился. Слегка заматерел и морщин мимических прибавилось. Он по-прежнему улыбался, стеснительно и мило. Не знал, как здороваться со мной, — обняться? за руку?

Ольга приветствовала мужа вопросами, заданными грубым тоном:

— Майонез купил? Забыл?

Меня поразило ее лицо. Ведь как на него прежде смотрела! Как на божество! Не дышала, налюбоваться не могла. А теперь! Губы поджала, в глазах — неприкрытое презрение.