Такова была сестра Лэнгтри, если смотреть со стороны. Но внутри – внутри было ядро, твердое, как закаленная сталь. Умная, начитанная – настолько, насколько это предусматривалось той шикарной школой для девочек, в которой она училась, – и исключительно проницательная. Она обладала решительностью, четкостью суждений и, несмотря на всю свою мягкость и понимание, была крайне обособленна. Сестра Лэнгтри принадлежала своим пациентам, она отдавала им все свое время и силы, но при этом самая глубокая часть ее натуры была скрыта от них. И вот эта самая ее недоступность и сводила с ума, но одновременно притягивала Нейла до крайности.

Вероятно, это было нелегко – установить с солдатами, для которых она являлась воплощением давно забытого понятия «женщина», тот способ общения, который был бы в одно и то же время и самым естественным, и при этом четко ограничивался бы определенными рамками. И она справилась с этим весьма достойно. Никогда никому она не давала ни малейшего намека на половой интерес, не позволяла смотреть на себя, так сказать, с романтической точки зрения, или как там еще это можно назвать. Она была – сестра милосердия, они называли ее сестренка, и именно так она себя и требовала принимать – как родную им всем, всецело преданную и любящую, но не позволяя ни в малой степени вторгаться в ее личную жизнь.

Но вместе с тем между Нейлом Паркинсоном и сестрой Лэнгтри существовало определенное взаимопонимание. Они никогда не обсуждали этого, даже ни разу не коснулись этого вопроса в разговоре, но оба знали, что, когда война кончится, они снимут военную форму и вернутся домой, он возобновит отношения с ней, и она не будет против этого возражать.

Оба они вышли из очень хороших семей, и полученное воспитание позволяло им весьма тонко чувствовать нюансы, скрытые в понятии долга, так что каждый из них счел бы немыслимым отдать приоритет личному над своими обязанностями гражданина. Они встретились в то время, когда законы войны предписывали строгое соблюдение безлично-профессиональных отношений, и они твердо придерживались этих негласных правил. Однако после того как война кончится, кончится и действие ее законов, и необходимость сохранять бдительность отпадет сама по себе.

Именно к этому будущему Нейл и стремился, ожидая его с чем-то еще более мучительным, чем простое нетерпение. По существу, он мечтал о завершении этого круга своей жизни, потому что испытывал настоящую любовь. Он не был таким сильным, как она, или же, возможно, его чувства затрагивали в нем что-то большее, чем в ней, и были сложнее, поэтому, вероятно, ему было так трудно поддерживать их отношения в тех рамках, которые определила она. Он позволял себе нарушения, но они были незначительными – не более чем взгляды или какие-то замечания. Мысль о том, чтобы коснуться ее с любовными намерениями или поцеловать, приводила его в смятение, потому что он знал: стоит ему сделать что-то подобное, она немедленно отошлет его прочь, неважно, болен он или нет. Женщин неохотно допускали к участию в военных действиях, и оно было строго ограничено их обязанностями сестер милосердия, а сестра Лэнгтри занимала в армии достаточно высокое положение, которое ни в коем случае не могло быть нарушено эмоционально истощающими близкими отношениями с человеком, который одновременно является и солдатом, и пациентом госпиталя.

И все-таки он не сомневался в существовании пусть невысказанного, но настоящего взаимопонимания. Если бы это было не так, если бы она не разделяла его чувств или с трудом соглашалась их терпеть, она давным-давно избавила бы его от заблуждений, опять-таки считая это своим долгом.

Единственный сын состоятельных родителей, людей, весьма известных в Мельбурне, Нейл Лонгленд Паркинсон испытал на себе влияние тех своеобразных процессов, которые происходили в то время в Австралии: воспитание, полученное им, сделало из него англичанина в большей степени, чем таковыми были сами англичане. В его произношении не чувствовалось ни малейшего австралийского акцента, и речь его была столь же обтекаемой и рафинированной, как если бы он принадлежал к классу высшей аристократии Соединенного Королевства. Окончив школу, он сразу же поступил в Оксфорд и блестяще окончил исторический факультет, получив диплом первой степени по двум специальностям сразу. С тех пор он провел на родине самое большее несколько месяцев. Теперь целью его было стать художником, так что после Оксфорда он осел на некоторое время в Париже, а затем переместился на Пелопоннес, где жизнь его приобрела оттенок занимательности и в то же время ни к чему не обязывала, лишь временами оживляясь во время бурных визитов одной итальянской актрисы, которая существовала в системе его ценностей в качестве любовницы, но явно предпочла бы стать его женой. А в промежутках между этими утомительными эмоциональными потрясениями он незаметно для себя научился говорить по-гречески так же бегло, как и по-английски, по-французски и по-итальянски, с жадностью писал маслом и привык считать себя скорее английским эмигрантом, нежели выходцем из Австралии.

Создание семьи не входило в его планы, хотя он понимал, что рано или поздно ему придется жениться, так же как и то, что, в сущности, он склонен откладывать все планы на будущее, на потом. Впрочем, для мужчины, которому еще нет тридцати, естественно считать, что у него впереди вся жизнь.

А затем все переменилось – внезапно и катастрофически. Слухи о войне дошли даже сюда, на Пелопоннес, и вскоре он получил письмо от отца – жесткое, даже враждебное, в котором говорилось, что пора детских забав окончилась и что семья и положение в обществе обязывают его вернуться домой немедленно, пока еще это возможно.

И таким образом, в середине тысяча девятьсот тридцать восьмого года он отплыл в Австралию – страну, которую он почти не знал, и встретился с родителями, показавшимися ему отчужденными и не испытывавшими к нему вообще никаких родственных чувств, как если бы они принадлежали к дворянству эпохи королевы Виктории, кем они, собственно, и являлись – только не эпохи, а штата Виктории.

Возвращение в Австралию совпало с его тридцатилетием – событием, воспоминания о котором даже сейчас, спустя семь лет, снова пробуждали в нем тот кошмарный ужас, который терзал его тогда, с того самого мая. Его отец! Этот безжалостный, обаятельный, коварный, невероятно энергичный старик! И почему только он не произвел на свет целый полк сыновей? Невероятно, что у него только он один, да еще поздний. Невыносимое бремя – быть единственным сыном Лонгленда Паркинсона. И хотеть быть равным, даже превзойти его самого.

Конечно, это невозможно. Понимал ли только сам старик, что причиной неспособности Нейла дотянуться до него был он сам? Лишенный возможности принадлежать к тому классу, к которому принадлежал его отец, – классу простых людей с присущими ему горькой злостью и вызовом плюс к тому обреченный на изысканную утонченность матери, Нейл почувствовал, что побежден уже с того времени, как начал осознавать мир вокруг себя и делать собственные выводы.

Он был подростком, когда понял, что любит отца гораздо сильнее, чем мать. И это при том, что отец, в сущности, был к нему безразличен, в то время как любовь и покровительство матери не знали границ. Для него оказалось огромным облегчением уехать из дома в школу и оттуда, издалека, продолжать поклоняться своему кумиру и следовать его примеру, начиная с самых первых месяцев в «Джилонг Граммер» до дня своего тридцатилетия. И при этом задаваться вопросом: зачем? Зачем бороться с тем, что, очевидно, невозможно победить? Не лучше ли уйти от борьбы, не думать о ней? Деньги его матери принадлежали ему с момента его совершеннолетия, и их больше, чем он когда-либо сможет истратить. Ему надо жить своей жизнью, и тогда, вдали от Мельбурна и родителей, он отыщет для себя нишу в человеческом биоценозе.

Но война была неминуема, и обо всем остальном надо было забыть. В конце концов, на свете есть такие вещи, которых нельзя избежать и которыми невозможно пренебречь.

Обед, посвященный его тридцатилетию, был устроен великолепно, в соответствии со всеми правилами этикета. Список гостей пестрел юными дебютантками – истинными леди, по мнению его матери, подходящими претендентками на роль жены ее сына и будущей хозяйки дома. Были приглашены также два действующих архиепископа, один от англиканской церкви, другой от католической, один министр на уровне штата и один федеральный модный терапевт, специальный полномочный представитель Великобритании и французский посол. Естественно, приглашениями занималась его мать. Нейл во время обеда вообще не заметил ни юных леди, ни важных особ да и едва ли вспомнил о матери. Все его внимание было сосредоточено на отце, который сидел в конце стола и с насмешливым видом переводил голубые глаза с одного гостя на другого, делая про себя выводы, весьма далекие от какой бы то ни было почтительности. Нейл и сам толком не мог сказать, каким образом ему удавалось разгадывать мысли отца, но ему стало по-настоящему тепло, и он проникся острым желанием поговорить наконец с хрупким стариком, на которого Нейл был совсем не похож, разве что цветом и разрезом глаз.

Позже Нейл осознал, насколько незрел он был тогда, в своем относительно позднем возрасте, но, почувствовав руку отца на своем локте, в тот момент, когда мужчины поднялись из-за стола, чтобы присоединиться к дамам в гостиной, он до нелепости обрадовался этому простому и естественному жесту.

– Обойдутся без нас, – насмешливо фыркнул старик. – По крайней мере, если мы исчезнем, твоя мать сможет спокойно на что-нибудь пожаловаться.

В библиотеке Лонгленд Паркинсон опустился в кресло среди книг, которых он никогда не открывал, не то что читал, в то время как его сын предпочел устроиться на скамеечке у его ног. Свет в комнате был неярким, но и полумрак не мог скрыть следов нелегкой жизни на изборожденном морщинами лице старика, как и ослабить пронзительное сверкание его глаз, свирепых, ожесточенных, хищных. За ними скрывался независимый ум, эмоциональная недоразвитость, глубоко укоренившиеся предрассудки. И внезапно Нейлу стало ясно, что же в конечном счете он чувствовал к своему отцу, понял, то чувство – это любовь, и удивился своему упорству: почему выбираешь и любишь кого-то, кто не нуждается в любви?

– Не слишком-то ты был похож на сына, – начал старик, и в голосе его Нейл не услышал злобы.

– Я знаю.

– Если бы я думал, что письмо может заставить тебя вернуться, я давно бы уже написал его.

Нейл вытянул вперед руки и долго смотрел на них – длинные, с тонкими, нежными, как у девушки, пальцами, – в них не было мужественности. Так бывает, когда человек не заставляет их работать над чем-то, имеющим для него глубокий смысл и значимость, как для души, так и для разума, определяющего их действия. Занятия живописью не были для него чем-то подобным.

– Не письмо заставило меня вернуться, – медленно произнес он.

– Что же тогда? Война?

– Нет.

Бра, висевшее за головой отца, ярко освещало розовый безволосый череп, а лицо скрывалось в тени, только глаза продолжали гореть, но твердая линия решительно сжатого рта оставалась неподвижной.

– Ничего не вышло, – сказал Нейл.

– Не вышло из чего?

Это было так похоже на отца – заставлять развить мысль до конца, а не размышлять самому.

– Никудышный я художник.

– Почему ты так решил?

– Мне сказал один человек, который понимает, – ему вдруг стало легче говорить. – Я собрал свои работы для большой выставки – мне всегда хотелось начать именно так, разом показать себя, а не то что одна работа висит там, две – здесь. Во всяком случае, я написал в Париж своему другу – владельцу той галереи, где я хотел выставляться. Ну и поскольку ему понравилась идея провести несколько дней в Греции, он приехал посмотреть мои работы. Они не произвели на него никакого впечатления, вот и все. «Очень мило, – сказал он. – Да-да, просто прелестно, в самом деле. Но ничего своего, ни мощи, ни энергии, ни естественного чувства меры». А потом предложил, чтобы я обратил свои таланты на коммерческое искусство.

Если старик и был тронут душевной болью, терзавшей его сына, он никак не показывал этого, только сидел и напряженно вглядывался в него.

– Армия, – произнес он наконец, – вот то, что тебе сейчас нужно больше всего. Она сослужит тебе добрую службу.

– Ты хочешь сказать, сделает из меня человека?

– То, о чем ты говоришь, подразумевает обтесывание снаружи, чтобы проникнуть вглубь, – заметил отец. – А я говорю о том, что все, что накопилось у тебя внутри, должно получить шанс выйти наружу.

Нейл вздрогнул.

– А если там ничего нет?

Но старик только пожал плечами, чуть улыбнувшись с безразличным видом.

– Тогда уж лучше узнать об этом сразу, разве не так?

Ни слова не было сказано о том, что он мог бы подключиться к делам фирмы, – Нейл знал, что подобные беседы с отцом начисто лишены смысла. Собственно, он догадывался, что отец мало беспокоится о будущем. Что будет после того, как его руки разожмутся и выпустят дела, никоим образом не интересовало его. Лонгленд Паркинсон никогда не лелеял мысль о династии, о преемственности поколений, да и семейные соображения не волновали его. Он не нуждался в том, чтобы сын как-то проявил себя, и был равнодушен к тому, что Нейл не может сравняться с ним самим. Ему не надо было подогревать свое тщеславие и требовать от сына великих достижений. Он, разумеется, знал, когда женился на матери Нейла, что за потомство она может принести, но ему это было безразлично. Своим браком он утер нос обществу, в которое стремился войти при помощи жены. В этом, как и во всем остальном, Лонгленд Паркинсон действовал ради своих интересов, добивался своих целей.