Джон тем временем домчался до набережной в своем маленьком автомобиле. Перед его глазами расстилалось озеро. На густой синеве играли золотые переливы солнечного света и мелькали вдали яркие пятна парусов.

Рядом группа праздных туристов, видимо, людей состоятельных, торговалась с лодочником. Джон в ожидании своей лодки невольно прислушался к их разговору. Американцы!

— О, проклятье! — пробормотал он невольно, уколотый мучительным воспоминанием. Прыгнул в свою подъехавшую в эту минуту моторную лодку и отчалил от берега.

Он объехал все озеро, миновал Нион, Лозанну, Вевей, и, наконец, остановился отдохнуть в крошечной бухте.

Сидел сгорбившись, с опущенной головой, с трубкой в зубах.

Какая-то низменная ревность, с которой он не мог бороться, заставила его смотреть на роман матери, как на нечто неприличное. Да, таким это казалось ему. То, что она собирается делать, нелепо, необычно — и, значит, «неприлично». Это врывалось в его жизнь, переворачивало все вверх дном. И, кроме того, он чувствовал раздражение при мысли о том, как ловко его обманывали! Никогда ни одного слова, намека, никогда ни малейшего повода к подозрению!

Нет, просто комично, что ему ни разу не пришлось увидеть этого Вэнрайля, его отца.

И честное слово, порядочный эгоизм со стороны матери — уйти таким образом от сына.

А впрочем, может быть, ему будет легче жить отдельно от нее?

Так вот отчего она так преобразилась! Перемена в ней прямо бросалась в глаза. Он сразу заметил эту перемену еще вчера, вернувшись из Лондона. И удивился про себя.

Одно хорошо: теперь он будет абсолютно свободен, может поступать, как вздумается.

Несмотря на все огорчение и возмущение, юность взыграла в нем от этой мысли.

Но все же жизнь — прескверная штука, думал он. И вся эта история — очень неприятное осложнение в его существовании. Матери следовало бы рассказать правду много лет назад.

В душе поднималось какое-то непонятное чувство к ней оттого, что она своим молчанием заставляла его играть такую глупую роль. Он думал о будущем: кто-нибудь, где-нибудь (о, для этого всегда находится человек и место!) обнаружит истину и расскажет всем.

Джон как будто старался этими мыслями распалять в себе обиду на мать и на судьбу. И под влиянием этого чувства обиды он торопился вернуться обратно в Женеву. Ему многое надо сказать матери!

Несмотря на кипевшую в нем бурю, не мог не заметить сверкающего великолепия окружавшей его картины, безмятежной солнечной тишины этого летнего дня. Джон был чувствителен к красоте, как истинный поэт. Но, словно желая заглушить в себе это настроение, он еще быстрее разогнал лодку.

Симфония густой лазури водяных струй и золотого солнечного света, музыка, доносившаяся с пароходов, где играли маленькие оркестры итальянцев, наконец, это безотчетное ощущение счастья, какое испытываешь в лето своей жизни, — все это так не вязалось с его мучительными мыслями, его возмущением против судьбы и горечью по отношению к матери.

Он высадился напротив Бо-Риваж-отеля, так как с другой пристани в это время отправлялась какая-то экскурсия и там было очень людно и шумно. Отправился разыскивать свой автомобиль.

Джон был весь в белом, с открытой головой. Француженки весело поглядывали на него, бразилианки откровенно любовались, какая-то молоденькая итальянка нежно ему улыбнулась.

Он направил автомобиль в город через цветочный рынок, рассчитывая купить по дороге бензин.

На рынке цветочницы укрывались от солнца под огромными зонтиками, пурпуровыми и золотистыми, отбрасывавшими лиловые и лимонно-желтые тени. Бесчисленные гвоздики и розы благоухали так сладко и сильно, что, казалось в сверкающем воздухе разливалось какое-то сонное оцепенение. Женева всегда нравилась Джону; Женева — это Лондон без копоти и дыма и без его грандиозности, Париж — но маленький и не шумный. Неаполь — без его знаменитых запахов и кишащей на улицах толпы.

Но сегодня Джону хотелось поскорее уехать из этого чудного города и никогда больше не видеть его.

Он мчался по склону холма, торопясь домой, полный желания поскорее высказать матери часть того, о чем не мог думать без жгучей горечи.

Старая ферма приютилась у самых ворот «замка». Он поставил автомобиль в один из больших сараев и направился к дому. Ветви Иудина дерева гнулись под тяжестью бледно-коралловых цветов, почти касаясь широких каменных ступеней, по которым ползли пестрые трубочки гидрангий.

Джон прошел прохладную переднюю, ступая бесшумно на резиновых подошвах, и, поднявшись в свою комнату, позвонил лакею.

Но вошла Люси.

— Джордж ушел со двора, мистер Джон, — сказала она решительно и сухо. — Что вам угодно?

— Ушел… Вот как, — повторил с раздражением Джон.

Люси молча ждала. Он видел ее коричневое сморщенное лицо в венецианском зеркале напротив и прочитал в ее глазах то, что она думала.

— А вы разве не заняты укладкой? — спросил он.

— Нет, я не нужна барыне. У нее уж со вчерашнего дня все уложено, даже ремни затянуты.

Молодой человек засмеялся неприятным смехом.

— Тут смеяться не над чем, стыдно вам, мистер Джон, — сказала вдруг Люси резко. — Я могу приняться за укладку ваших вещей хоть сейчас. А свои соберу, как только узнаю, где вы намерены поселиться. Потому что я остаюсь с вами, чтобы вести хозяйство и присматривать за вами.

Джон был невольно тронут. Люси вынянчила его, но она служила его матери еще со времени ее девичества, и он отлично знал, что на «мисс Рэн» была сосредоточена вся ее привязанность. А между тем она готова отправиться за ним туда, где он пожелает жить, чтобы «присматривать» за ним.

Он вдруг уселся на свою кровать.

— Вам, конечно, было известно все, Люси, — сказал он жестким тоном. — Вас посвятили в тайну…

Люси спокойно и методично наводила порядок в комнате. Подобрала сброшенную им с подушки накидку, достала чистый носовой платок, принялась продевать запонки в приготовленные для Джона манжеты.

Он повторил свои слова, и тогда только она медленно повернулась к нему, продолжая возиться с манжетами.

— Вас любили еще до того, как вы появились на свет, — сказала она, — и окружали любовью постоянно, с минуты вашего рождения. Вы, должно быть, думаете, мистер Джон, что молодым леди нравится жить так, как жила ваша мать: в безвестности, одиночестве, никого не видя, никого не принимая, — и это с двадцати одного года и до сорока семи?! Если вы так полагаете, то очень ошибаетесь. А ваша мать делала это ради вас, для того, чтобы люди забыли о ней, чтобы никакая сплетня не коснулась вашего имени. И разве они не забыли? Разве когда-нибудь кто-нибудь обмолвился вам хоть словечком обо всем, что тут случилось когда-то? А отчего? Оттого, что ваша мать от всего отказалась. Жертвовать собой — такова уж материнская участь, все сыновья и дочери находят, что так и должно быть. Но есть такие жертвы, за которые ничем никогда невозможно отплатить. Поразмыслите над этим на досуге!

Она подошла к Джону с его сорочкой в руках, положила ее возле него на кровати и вышла из комнаты.

Время шло. Тени сгущались в углах комнаты, пьянящий и сладкий запах каприфолий вливался сюда с террасы, напоминая почему-то о ладане.

Джон пытался привести в ясность свои мысли, разобраться трезво во всем том новом, что отныне вошло в его жизнь.

Где-то в доме глухо прозвенел гонг. Джон спустился вниз к обеду, охваченный мучительным ощущением неловкости, связанности. Женщина, сидевшая за столом, казалась ему теперь каким-то новым, незнакомым существом. Он попросту не мог представить себе ее в привычной роли героини «романа».

Молча сел на свое место напротив матери.

Она разговаривала с ним самым естественным тоном, даже пыталась улыбаться ему. Джон выслушал новости относительно сада; а когда мать заговорила о книге, которую недавно прочла, вдруг перебил ее — и это вышло резче и грубее, чем он ожидал.

— Какой ты выбрала маршрут? — спросил он.

Снова слабая краска разлилась по ее лицу.

— Это ты о поездке в Нью-Йорк? Прямым сообщением через Шербург.

— Выезжаешь завтра?

— Да, в десять пятьдесят. Я успею сначала проводить тебя.

— Не знаю, уеду ли я, — возразил Джон. Не то, чтобы он действительно передумал, но ему бессознательно захотелось возбудить сочувственное внимание к себе и своей обиде.

— О, тогда я отложу свой отъезд!

— Нет, нет, с какой стати тебе откладывать? — встревожился он в ярости на себя за то, что заставил ее сказать слова, которые ему хотелось услышать. — Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!

— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.

Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.

— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.

Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.

— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…

— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.

— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.

— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…

С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.

Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое «я», способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.

В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного «кодекса», в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.

Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.

Джон вспомнил, как раз сказал ей:

— Неужели тебе не надоело так жить?

А она отвечала:

— Но ведь ты иногда все же приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад.

Странные мысли пришли ему в голову, когда он стоял тут в темноте. Сад… Что значит сад в жизни такой женщины, как его мать, да и всякой женщины, ради любви похоронившей свою молодость в этом огороженном со всех сторон уголке, где, быть может, аромат увядающих цветов напоминал ей о ее блекнувшей красоте, об уходящих годах.

В этом саду, который так любил Джон, должно быть, не раз весной горячие слезы падали на первые цветы сирени, а ночные буквицы, чей аромат так сладок и жизнь так коротка, своим прохладным прикосновением утешали тоску усталой женской души.

Эти видения, вставшие в душе Джона, смягчили его так, как не могло бы смягчить никакое влияние извне.

«Но ведь ты иногда приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад».

Джон неподвижно стоял на краю парка. Со стороны холма, от Роны дул холодный ветер. В городе, далеко внизу, перезванивали колокола в соборе. По озеру скользил пароходик.

Джон почувствовал вдруг, что это место, где он всегда был дома, больше никогда не будет ему таким родным и милым, как было. И чем яснее он это чувствовал, тем сильнее ему хотелось уехать, не теряя времени, тем больше тянулся он навстречу своему «завтра».

Он принялся шагать по траве, сверкавшей бриллиантами росы. Луна вышла из-за облаков и при ее волшебном свете казалось, что все в мире сделано из черного дерева и серебра.