Джон, наконец, уразумел, что она говорит вполне серьезно. В залитом солнцем кусочке сада, за живыми зелеными колоннами тисов вдруг стало ужасно темно и холодно.

— Виола… — он заикался. — Все меняется… изживается… Но эти два года… Мы не можем расстаться. Я не хочу, слышишь?

Он схватил ее в объятия.

— Что за глупости ты тут наговорила относительно нашего брака… я докажу свою любовь, когда мы будем навсегда вместе. С моей стороны было низостью злиться из-за этой должности, даже упоминать о ней низко. Виола… неужели ты можешь забыть… что мы… что на этом самом месте мы любили друг друга — в первый раз.

Она тихонько высвободилась.

— Оттого-то и лучше нам разойтись… Ради этой самой любви. О, милый, родной мой, я слишком многим была для тебя, чтобы примириться с чем-то меньшим. И я отдала тебе все лучшее — мне больше нечего дать.

Закат медленно озарил сад, вечер наступал быстро и незаметно.

— Нам пора вернуться в дом, — сказал охрипшим голосом Джон.

Они прошли мимо темных тисов к выходу. Виола обернулась, посмотрела на этот рай, из которого они навеки изгонялись. Она словно окаменела от боли.

Джон смотрел не на сад, а на нее. И как будто прочел в ее глазах мысль о потерянном рае, о мечте, которые он сам выковал и которые теперь изгоняли его.

«Но что же я сделал? — спросил он себя с гневом. — Я был верен ей! Я хотел на ней жениться!»

Виола прошла вперед. В доме они встретили Хериота. Джон молча наблюдал, как она играла привычную роль любезной светской женщины. Слышал, как в ответ на какие-то слова Виолы Хериот заметил:

— Да, давненько это было! Время — грозный неприятель! И никто из нас уже больше не молод, как был тогда.

А Виола отозвалась тихо:

— Я перестала сражаться с годами — пускай берут свое.

Джон вышел, уехал обратно в Лондон, и оттуда телеграфировал извинение леди Карней.

Виоле он написал. Но она не ответила.

Он поехал в их коттедж, но нашел его заколоченным, пустым, брошенным. Обрывки бумаги валялись в садике, который Виола так любила.

Джон терзался ужасно. Не мог освоиться с мыслью, что он звал, а Виола не хотела прийти на зов. Это было чудовищно невозможно. Она должна откликнуться.

День и ночь ее образ преследовал Джона. Она являлась перед ним такой, какой он увидел ее впервые, с ее немного загадочной веселостью, грацией, милой естественностью. Боль утраты того, чем обладал так всецело, была нестерпима. Видел он Виолу такой, какой она бывала в их саду любви, и такой, какой она пришла туда в последнее свидание.

— Нет, я не могу отказаться от нее, и не отдам ее! — Но в этом вопле было жалкое бессилие, и Джон понимал это.

Он снова написал Виоле и послал письмо с нарочным. Но гонец приехал обратно с известием, что миссис Сэвернейк как ему сообщил дворецкий, уехала из Англии на два года.

Джон отправился в клуб, боясь одиночества. Мэннерс подсел к его столу.

— Я слыхал, что миссис Сэвернейк уехала за границу? — сказал он Джону непринужденным тоном.

— Да, на целых два года.

Мэннерс изучал застывшее, измученное лицо Джона.

«Трудно бедняге, — подумал он. — Видно, между ними все кончено. Тем лучше для его будущности. Теперь Вэнсток даст ему назначение. Я его заставлю сегодня же подписать. Это немного утешит Тэннента. У меня слабость к этому парню. Он остер, как горчица, и в нем есть порядочность. Раттер же слишком любит эффектные позы. Парламент — не кинематорграф».

Придя домой вечером, Джон нашел письмо лорда Вэнстока. Ему предлагали желанное место.

Он стоял у стола, тупо глядя перед собой. Вот она — та чечевичная похлебка, за которую он продал свое первородство, как Исав. Продал счастье. Ясно вспомнил последнюю субботу, когда ехал к Виоле, не тая от себя, что она — препятствие на его пути. Теперь препятствие исчезло, дорога свободна и… в душе пусто.

В запоздалой тоске он задавал кому-то незримому вопросы, которые все мы задаем в свое время: зачем ему дан был дивный дар — и не дано было оценить его? Зачем все эти бесполезные страдания? Зачем в человеческой душе такая смесь высокого с низменным?

— Что я сделал, за что так мучаюсь? — бормотал он.

Он ничего не делал. Вот в чем его вина. Он брал то, что ему давали. А давал ли он?

Джон отгонял эти мысли, испуганно цеплялся за жалость к себе. Одиночество, как ледяной туман, обнимало его со всех сторон и некуда было бежать от него.

Его простили. И от этого ему не убежать никогда. Не было больше возле него человека, которому он бы мог сказать: «Все хорошо, все забыто» — и радоваться, что смягчил чужую муку.

Он все стоял и смотрел куда-то в пространство. Как в бреду, проходили перед ним видения последних лет — лица Кэро, матери, Виолы.

Он вдруг вздрогнул. Ощутил с новой силой тишину комнаты, пустоту этой ночи.

Сел к письменному столу, придвинул бювар… Обрывки мыслей, фразы, что он говорил сам себе, что говорили в разное время мать и Виола, бились в усталом мозгу.

Одна из этих фраз упорно возвращалась — и он вслушивался в нее с болезненным смирением. Слова той, что когда-то молила о капельке понимания и привязанности — и ушла с пустыми руками.

Он медленно, с трудом подбирая слово за словом, начал письмо к матери:

«Ты услышишь, вероятно, еще до того, как получишь это письмо, что Вэнсток назначил меня на должность старшего секретаря. Но не об этом я хочу говорить с тобой сегодня. Однажды, два года тому назад, ты мне сказала, что я научусь прощать только тогда, когда буду нуждаться в чьем-либо прощении. Сегодня я понял эти слова. Но скажу тебе еще: прощения, собственно, не существует. Надо не прощать, а «давать место» чужой жизни; идти дальше вместе, несмотря ни на что…»

Он долго сидел, устремив глаза во мрак за окном. Потом посмотрел на недописанное письмо:

«Идти дальше — вместе… несмотря ни на что…»

В тот же час Виола прощалась с «их» садом. Было темно, ни одной звезды на небе, — и камень солнечных часов холодил руки. Виола наклонилась и прижалась к нему губами. И говорила не то с ним, не то сама с собой, тихонько:

— Я — несчастная грешница. Но я отдала все, что было у меня лучшего. И мне остается это воспоминание.

Часы, отмеченные этим камнем… часы солнечного счастья. Забудет ли она их? Джон здесь, в саду, его жадные губы, его крепкие объятия. Джон в темноте у огня, в коттедже. В ее ушах явственно звучал его голос, она видела все его такие знакомые и милые ей жесты, ощущала его руку вокруг своей шеи, губы, с нежной шутливостью поднимающие ей ресницы. Вспоминала его требование, чтобы она встречала на вокзале с поднятой вуалью, так, чтобы он мог сразу поцеловать ее «как следует», его поддразнивания, ласковые слова, его требовательную нежность.

Пальцы Виолы нащупали их инициалы на камне. Здесь они останутся сплетенными навсегда, пока старые солнечные часы не перестанут отмечать время.

Она опустилась на колени и обвила столбик руками. Вот приходит мрак и холод, потому что все пронизанные солнцем часы отданы Джону.

Лучшее отдано ему. И эта любовь будет светить ему многие годы, что придут. Она знала это, стоя здесь, во мраке, на коленях. И знала, что в последние горькие часы и Джону было дано постигнуть то, чему давно научила ее любовь.

Она встала, наконец. Ушла из заветного сада. Но он остался навсегда открытым для нее.