Рассказывал Дмитрий об Италии, о войне, которая там идет, об итальянцах, о голых и грязных нищих мальчишках, которым и нужно-то всего кусок хлеба и апельсин, чтобы веселиться, купаться в море, драться и кувыркаться, как на этюдах Александра Иванова. Нищета в Италии не скрыта, но не производит такого страшного и удручающего смертельной безысходностью впечатления, как в Петербурге. Там вечное солнце, а вечером светло не только от фонарей, освещены окна кофеен и лавок, уличные торговцы ходят с лампами и факелами. После жаркого дня тянет прохлада улицы, и всяк выходит посидеть на воздухе, посудачить, поужинать, потанцевать.

– В Петербурге все съедает туман, даже фонарный свет, и народ вечерами расползается, чтобы укрыться в домах, ведь на улице холодно и не безопасно, – с горечью сказал Дмитрий. – Здесь закрытая жизнь, ипохондрия и насморк, здесь не смеются на улице, все бледно и многое кажется, чего нет на самом деле: неглупое – глупым, нескучное – прескучным. В Италии живут ради жизни, поскольку она сама по себе ценность, в России – иначе. Тут нужна цель, идея – иногда совершенная выдумка, ради чего жить, иначе ничего не получается.

Мы говорили о смысле жизни, и это совсем не смешно, как может показаться, о его петербургских друзьях, и, в частности, об одном зоологе-любителе и недюжинном музыканте, с которым Дмитрий познакомился в Италии. Жил этот человек на углу Малой Мещанской и Столярного переулка. Уж не в доме ли Раскольникова? У него была смешная фамилия – Шмыгора. Иван Петрович Шмыгора! Дмитрий сказал, что хочет познакомить меня с ним, но я попросила повременить со знакомством, потому что мы еще друг с другом недостаточно познакомились.

Я рассказывала Дмитрию о матери и об отце. В основном, об отце. Почему-то вспомнила, как мы гуляли с родителями возле пруда. На поверхности воды расходились круги, и я спросила, отчего они? Мама сказала: рыба играет. А там как раз рыбак сидел, он сказал: никто там не играет, это выходят газы, скопившиеся в иле. А папа потом мне и говорит: «Никакие это не газы. Знаешь, отчего круги? Оттого, что рыбки подплывают к поверхности, видят себя, как в зеркале, а думают, что это другие рыбки, и целуют их. Круги – от поцелуев». Мама тогда рассердилась, она всегда в таких случаях сердилась и говорила: «Нечего внушать ребенку глупости». Мой папа был добрый фантазер, а мама – прагматик. И так уж получилось, что я долгое время не могла ей простить, что она была другая, чем мы с отцом. И я с ней всю жизнь спорила, а когда она умерла, продолжала спорить и только недавно перестала. И так стало хорошо! Словно она отпустила меня на свободу. Или я ее. Если бы я была верующей, наверное, было бы легче справляться с подобными переживаниями…

Дмитрий тоже не верит в бога. Он не атеист в грубом понимании этого слова, но он неверующий.

К вечеру вышло солнышко, но тихо было по-прежнему, лишь птахи подавали голоса. Прозрачный, розовый закат растаял, чтобы уступить место столь же голубым с жемчужным отсветом сумеркам. Эта ночь была полна неизъяснимой прелести, доверия, дружеского участия, очарования тайны, обещания счастья. О чем можно говорить много часов кряду? Однако осталось впечатление, будто затронули лишь самые вершки, еще ничего не сказано, и это не касаясь тех признаний, которые должны последовать от меня.

Он называет меня: «Ангел мой!» Он говорит: «Душа моя!» Я хочу спрятаться на его груди, забиться ему под мышку, положить голову на плечо и сидеть так долго-долго, всю ночь. Меня смущают его глаза, то робкие, то властные. Я хочу понюхать его усы, мне кажется, от них должно пахнуть душистым табаком, который он курит. Его прикосновения приводят меня в полуобморочное состояние, и я боюсь, что он услышит, как громко стучит мое сердце. Да что же это? А может, просто меня сто лет не касался ни один мужчина, думаю я, и вдруг вспоминаю Додика. Нет, Додик не в счет, это недоразумение.

Что будет со мной? Возможно, вся моя жизнь была подготовкой к этой встрече, каждый шаг вел меня сюда, в этот сад. И, глядя на деревянный дом с нелепыми колоннами, потонувший в зелени, я вдруг поняла, почему он кажется мне знакомым и родным. На материнском пейзаже, что висел (будет висеть через много лет) в моей комнате, нарисовано нечто похожее и по цвету, и по особой атмосфере, очень близкое моей душе, за что я и любила эту картину. В ней было что-то неуловимое, связанное с настроением, в ней было то, что я так ценю в искусстве – недосказанность, которая позволяет наполнять произведение своим, личным, соавторствовать. Мне кажется, материнский пейзаж я всегда наполняла своим сегодняшним чувством.

32

Не могла заснуть. Рой картин и мыслей: то ночной сад, глаза и руки Дмитрия, то сумрак Анелькиной комнаты, синее лицо и страшные хрипы. То любовная эйфория, то невыносимое чувство вины. Я могла предотвратить трагедию. Могла ли? Бедная девочка, как страшно ей было, если она предпочла уйти от позора таким страшным путем. И вдруг я подумала о старухе, которую видела тем вечером. А ведь это ворожея с Матрешкиной улицы, за которой Марфа ходила! Она принесла какое-то средство для выкидыша?!

Я не верю, что доктор Нус умерщвлял стариков холерными пиявками, и Дмитрий не верит. Пиявка, напившись крови, на долгое время выбывает из рабочего состояния, отдыхает, переваривает то, что насосала.

– А если ей не дать напиться досыта и пересадить от холерного больного к здоровому человеку?

– Не знаю даже, передается ли холера через кровь? Считается, что холерный яд заражает миазматическим путем, через нос. А почему вы думаете, что девушка умерла? Мертвой вы ее не видели! – спросил Дмитрий.

Я знаю, что она умерла. Что сейчас происходит в Коломне? Что с Зинаидой? Я виновата перед ней, я втянула ее в любовную игру, а этого нельзя было делать. Интересно, что она думает о моем местонахождении? Белыша она держит при себе. Я боюсь, что меня обнаружат, придет полиция, наденут на меня серую робу, кандалы и поведут, как преступницу, из пересыльной тюрьмы на вокзал, чтобы отправить в Сибирь.

Дмитрий рядом, нас разделяет только коридор. Но это слишком большое расстояние. Чтобы чувствовать безопасность, я должна крепко к нему прижаться. Он не спит, я знаю. Какие мысли вертятся в его голове? Как я сумею с ним объясниться, что скажу? Пришла из двадцать первого века… Он же не слабоумный!.. Завтра никаких объяснений не будет, я не готова.

В этом доме хорошо пахнет деревом, он не успел напитаться сыростью, заразиться плесенью и жучком. Здесь никто не жил, не страдал, не умирал. Из сада веет свежестью. Несмотря на тяжелые мысли, спала я спокойно. В этом доме и сон хорош, и пробуждение, словно не было ни страхов ночных, ни сомнений, только ожидание радости и желание сейчас же увидеть Дмитрия. На столе, в кувшине, свежие розы, похожие на мелкий махровый шиповник.

Дмитрий ненадолго уехал, а я отправилась на голубятню постигать тайны кружения (или кружания? Кузьмич говорит – кружают) и рисовать голубей. Наблюдала двух целующихся, совершенно умильная картина.

Кузьмич – философ. Он говорит:

– Вот ведь не случайно так много людей пристращаются к этой охоте, а к огнестрельной получают отвращение. Вникнув в жизнь этих созданий, воспитывая их, любуясь, наталкиваешься на мысль, что грешно ради удовольствия губить целые семейства.

Когда вернулся Дмитрий, Кузьмич отправился на тайное дело, разузнать, что творится у Бакулаевых, и принес весть, в которой я не сомневалась.

– Девица умерла… – Тут он запнулся и вдруг заговорил по-итальянски, чего я никак не ожидала. А Дмитрий пояснил:

– Кузьма стесняется объяснить причину. А причина, как вы и подозревали: плод запретной любви, который пытались вытравить.

Арестовали Марфу и какую-то женщину – гадательницу и травницу. И доктора арестовали. О Зинаиде ничего не говорят, значит, все с ней в порядке, иначе говорили бы. И обо мне молчат. Слава богу!

– Арест доктора ненадолго, поверьте мне, – сказал Дмитрий, – его отпустят, потому что поклеп, который на него возвели, ни в какие ворота не лезет. О докторе я сам разузнаю.

Тяжелое чувство постепенно рассеивалось, а когда привезли мои наряды, я и вовсе потеряла способность думать о чем-то, кроме рюшей, гипюровых воротничков и японского фуляра с набивным рисунком. Теперь я могу выходить в свет, только я никуда не хочу выходить. Катерина приготовила обед и исчезла. Я умудрилась с нею ни разу не встретиться, и, вероятно, это ее заслуга, потому что я не пряталась.

Мы с Дмитрием снова в саду, снова вечер и разговоры о серьезном и смешном, о существенном и пустяках, все, как вчера. Удивительно, но он не требует от меня объяснений. Я все время думаю об этом, а, чтобы не думать, озвучиваю беспокойство. Он отвечает, что не хочет меня торопить.

Он говорит, что добился приема в Военном министерстве, предлагал наладить в России голубиную почту, которая с древности использовалась в военных целях. Раньше в каждой крепости и в каждом городе были военные голубятни, и сейчас военные управления большинства европейских государств занимаются разведением почтовых голубей. Это самая скорая доставка депеш с мест военных действий, а в мирное время – сообщение между пограничными постами. Масса исторических примеров говорит о пользе голубиной почты, а самый известный случай произошел с Ротшильдом, который получил с голубем-письмоносцем известие об исходе сражения при Ватерлоо на два дня раньше других, что дало ему возможность провести кампанию с французскими бумагами и заработать огромное богатство.

Поразительно, что тупой и застойный чиновничий аппарат в России не меняется во все времена. Дмитрий разъяснял и убеждал чиновников в ценности гонца, который в час покрывает 65 верст, причем летит по прямой, ему не нужно преодолевать горы, реки и т. д. (Телеграфа-то еще человечество не знает!) Нет, России, оказывается, это не нужно. А ведь военную почту Дмитрий предлагал устроить за свой счет и оставить на первое время своего консультанта, человека грамотного и опытного. Ведь Кузьмич все равно после отъезда Дмитрия задержится на некоторое время в Петербурге, чтобы уладить семейные дела, здесь у него сестры и старуха-мать.

Значит, Кузьмич остается…

Дмитрий объясняет: ненадолго остается, и спрашивает, поеду ли я с ним в Италию или в Испанию. Куда захочу.

Конечно, поеду. Куда он захочет.

– Но для этого нам нужно обвенчаться, – говорит Дмитрий и испытующе смотрит на меня.

– Это что, предложение руки и сердца?

– Руки. Сердце и так вам принадлежит.

– Знаете что… Я бы хоть сейчас сказала «да» и тут же уехала бы с вами, но дайте мне срок. Вот расскажу вам все о себе, тогда и решим окончательно.

Солнце золотит верхушки деревьев и воздушную рябь облаков. Вечер можно было бы назвать идиллическим, если бы воздух не был так насыщен электричеством. Мы, словно кот Серафимы, аж потрескиваем от разрядов. Я не могу побороть смятения, выровнять дыхание, иногда голос его словно отдаляется, потом приближается. Я принюхиваюсь, от Дмитрия исходит приятный запах табака, который мешается с запахом маттиолы. Я не вижу здесь цветущую маттиолу, зато я вижу, что происходит с Дмитрием. Он, наверное, полагает, что меня его порывистость оскорбит? Иногда кажется, вот сейчас он положит голову мне на колени, и тогда я не выдержу. Встаю и решительно объявляю: «Пора спать».

* * *

Этот период ухаживания не может долго продлиться, как бы Дмитрий ни старался вести себя сдержанно. От близости нам не уйти.

Я жду его. Долго стою у окна, потом ложусь в постель и посылаю ему телепатические призывы. Прошло уже много времени, неужели он спит? Неуемное желание без моей на то воли выбрасывает меня из постели, вся я горю, как в лихорадке, остужаю ноги о прохладные доски пола. И тут осознаю: с ним происходит то же самое, он тоже встал с кровати и сейчас выйдет из комнаты. Медленно, как во сне, я направляюсь к двери. Он тоже идет. Нас отделяет друг от друга только коридор, мы должны встретиться на полпути.

Пять, десять шагов, пятнадцать… В коридоре никого. Я могла бы вернуться к себе, но ноги сами несли вперед. Открыла дверь в его комнату и не сразу поняла, что она пуста. Оторопь, разочарование, страх… Побежала ко входной двери, а она приоткрыта. И тут я увидела, что Дмитрий идет по тропинке к дому, внезапно ослабела и опустилась на каменные ступени. Еще миг и сильные руки подхватили меня.

Какое счастье! Я лечу!

Все это обрушилось на нас одновременно, как цунами. И губы, и руки, и тела, будто без нашего участия, делали, что должны были делать, казалось, они обрели полную независимость и жили своей жизнью, разве что мы не могли посмотреть на них со стороны. Мы слились с неодолимой силой и сотрясались в едином мощном ритме, словно подчиняясь накатам волн, пока земля и небо не содрогнулись и не раскололись, а потом, погруженные в тишину, медленно и расслабленно восстанавливались.