– Значит, были обстоятельства, которые повлияли на нее годом позже. Сначала радость возвращения, а потом вспышка депрессии.

– Это правда, обстоятельства были, – сказала я с вызовом. – А скажите, вы уверены, что пейзажи написаны бабушкой? Ни один из них не подписан. Ведь если развить эту тему, получилось бы еще одно открытие.

Как негодовала, как вспучилась хреновая искусствоведка, как нервно дрожало монисто на ее груди. Как же она досадила мне своим выпендрежем и неприкрытым интересом к Дмитрию! Я не могла дождаться, когда она отвалит.

Не помню, когда меня осенила странная мысль о странных пейзажах, но мне всегда казалось надуманным предположение об отсутствии у бабушки красок. Почему у нее не было ярких красок, зато оказалось много серо-буро-малиновых? Что-то здесь не так. Варилось во мне это несогласие, варилось, пока однажды не осенило: не тяготы войны запечатлелись в страшных пейзажах. Эти холсты родились после поездки на Алтай, как реакция на крах в женской жизни. Рассказать о своем подозрении было некому. Муза и говорить об этом не стала. Женская судьба, любовь? Бабушку это совсем не интересовало. Вот что она мне сказала.

Пусть Канунникова пишет что хочет, рассказывать, как было на самом деле, я не стану. Это мой с бабушкой секрет. Я разгадала его, потому что чувствую и люблю ее, и ситуация у нас схожая: и ей и мне изменял муж. Только у меня кишка тонка по сравнению с бабушкой. Я обманывала сама себя, чтобы удержать мужа, а бабушка без скандалов и упреков отказалась от личной жизни. Страдала она или нет? «Триптих» говорит – да. Но она не жаловалась.

Муза никогда не была интеллигентна. Я – тоже. А бабушка – была, ведь интеллигентность – не образование, а чувство справедливости и собственного достоинства, меры в поведении. Бабушка не считала, что главное в жизни срывать цветы удовольствия, и не кричала: «Я в отчаянии», – когда отчаивалась.

Муза неоднократно повторяла: «Ей было чуждо все женское, женственное, чужда сама любовь». Муза почему-то отказывала ей во всем, похоже, и в интимных отношениях, хотя в таком случае не понятно, откуда она сама взялась. По крайней мере, в понимании плотской любви она ей точно отказывала. Интересно, что ни Муза, никто другой никогда не обращал внимания на бабушкину «Обнаженную», ведь по сути своей это не просто очень красивая, но и чувственная картина.

На оливково-бежево-сиреневом фоне почти по диагонали тонет, тает в дымке прекрасная женская фигура. Дивная линия спины, ног, подкосившихся от истомы, воздетых рук… Женщина в объятиях мужчины!

Весь фокус в том, что мужчины на картине нет!

21

Он ждет вечернего звонка Вальки, чтобы узнать, как дела у Музы. А я из возбужденного состояния впадаю в заторможенное, из деятельного – в пассивное. И вдруг начинаю напевать:

– Мой конь притомился, стоптались мои башмаки.

Куда же мне ехать, скажите мне, будьте добры?

Вдоль красной реки, моя радость, вдоль красной реки,

До синей горы, моя радость, до синей горы.

Уж не помню, когда я пела. И что пою – не знаю. Ей-богу, это из репертуара Музы.

Валька сообщает: в больнице все в порядке. Муза на зубы не жаловалась, но теперь у нее новая заморочка: сторож, видите ли, по улице с колотушкой ходит, а она спать не может. Сестричка говорит, у нее бухает в голове от давления, врач ей таблетки прописала. Теперь, вроде, и сторож стучать перестал. Так что дела налаживаются.

Договорились, что завтра я схожу к Музе, чистую одежду для нее принесу, послезавтра – тетя Лёля пойдет, а потом – снова Валька.

А дальше случилась удивительная ночь.

Дмитрий рассказывал о своей жизни, как маленьким жил в Петербурге, как оказался в Италии, учился в университетах, занимался морскими моллюсками, потом – птицами, как путешествовал, вернулся на родину, познакомился с Музой и полюбил ее. Я несколько раз включала чайник, но забывала налить чаю. Время остановилось, а может, его и вообще не существовало, ведь время – понятие абстрактное, тем более за окном светло, как днем. То, что говорил Дмитрий, невозможно придумать, если только он не пересказывал какую-нибудь книжку. Но не было в повествовании неувязок, а масса деталей, незнакомых мне названий, слов латинских, французских или испанских, в общем, иностранных слов, делали повествование удивительно реальным, увлекательным и красивым. Может, я готова верить чему угодно, и истина уже не важна? А кому она нужна, эта истина, которая не заменит ни счастья, ни душевного покоя.

Мы расстались в пятом часу утра, и заснула я, едва коснувшись подушки, а в восемь вскочила бодрая и выспавшаяся. Машка не тревожила меня. Как всегда, она была со мной, но мысли о ней не мучили меня. В душе наступила благословенная тишь. Раньше такое случалось из-за усталости, когда я переходила рубеж страданий и включался предохранитель – отупение. Это быстро кончалось. Но теперешнее состояние не было бесчувственным, и причина была другая. Я боялась, я не желала, чтобы оно кончилось.

Дмитрий, разумеется, не обратил внимания, что я вырядилась, как на парад, и даже подкрасила ресницы старой высохшей тушью. Предложил поехать со мной и подождать возле больницы. Фига с два. Сегодня он пойдет в зоомузей. Причесываясь у себя в комнате, увидела в зеркале горшок на окне с долговязым сиротливым стеблем гибискуса. Прихватила его, чтобы по дороге оставить возле помойного бака, сейчас тепло, не замерзнет. Пусть без меня продолжает борьбу за жизнь.

На лестнице появились новые надписи: «Любите фсех и фсюду!» и «Приходи ссять в лифт». Заметил, говорит: «Раньше этого не было». Завела его в метро и объяснила, что такое жетоны, турникеты, электрички. Ступая на эскалатор, взяла его под руку. В вагоне была толкучка, меня прижало к его груди, могла бы и высвободиться, но закрыла глаза и замерла, боясь дышать. Прямо как школьница. Довезла его до «Василеостровской» и проводила до эскалатора, потом отправилась к Музе.

Как мне не хотелось идти в больницу, видеть ненавистную палату, персонал, Музу. С тех пор как я здесь не была, у меня столько всего случилось, сколько за год не случается. Вот мне и кажется, что я не видела Музу сто лет. И еще столько же не хочу видеть!

Но на деле оказалось все не так мерзко. Муза как будто даже обрадовалась мне, чем растопила мое сердце. Выглядела она неплохо. Бабу Шуру родственники забрали во Всеволожск, бабу Катю пристроили в богадельню, на их койках обосновались новые бабки. Муза с ними не общается, живет своей жизнью. Говорит:

– Ко мне прилетают запахи.

– Как это они к тебе прилетают?

– Очень просто. Слышу запах компота или жареных котлет. Прилетят и улетят.

– Что странного, значит, на обед компот с котлетами.

– В том-то и дело, что на обед совсем другое. И нафталин на обед не готовят, а запах прилетает.

Временами бабки впадают в коллективный сон. А Муза лежит, глаза таращит в потолок.

– Хр-р-р-р-р, хр-р-р… Пф-фу… Хр-р-р-р, хр-р-р… Пф-фу… – доносится с одной кровати.

– Шма-р-ра, п-с-с-с. Шма-р-ра, п-с-с-с… – С другой.

– А-ту… А-ту… А-ту… – С третьей койки.

– Его! Его! Его! – подвякивает Муза.

– Что – «его»? – спрашиваю, но она не отвечает.

Вслушиваюсь в изысканную оркестровку, своеобразие тембров и вдруг понимаю, что бодрствующая Муза вносит в исполнение спящих свою лепту, и аранжировка гармонизируется. У нее перекличка с третьей койкой, она вклинивается в каждую паузу и получается: «Ату его!». «Ату его!».

Черт знает что такое! Мне не смешно.

Спросила Музу, не вспомнила ли она, кто такой Дмитрий Бахтурин? Не вспомнила. А кто такой Юрик? Болезненно морщится. Помнит, кто такой Юрик. Зато перед моим уходом встревоженно говорит:

– Кто-то утром приходит, когда все еще спят, встает в ногах кровати и смотрит.

– И кто же это?

– Не знаю. Не могу его рассмотреть.

– Может, тебе это снится?

– Что же, по-твоему, я не могу отличить сон от яви? – заявляет возмущенно.

– А может, это Юрик?

– Я говорю, что не знаю.

– Так может, это все-таки Дмитрий Бахтурин?

На лице недоумение, глаза пустые. И вдруг раздраженно:

– Отстань от меня. Я устала.

В разгар ее маразма, когда я, уходя на работу, запирала ее, оставляла чай и суп в термосах, которые потом находила нетронутыми, потому что она не знала, как их открыть, когда я газ отключала и спички прятала, иногда ей казалось, что по квартире ходят чужие мужчины. Она спрашивала у меня, кто они, запиралась у себя в комнате, а потом с любопытством восьмиклассницы выглядывала оттуда. Неужели весь этот дурдом повторится снова?

Смылась из больницы пораньше. Зашла в обменник превратить в рубли долларовую заначку, купила кое-что из продуктов. Было шесть часов, а я сказала Дмитрию, чтобы возвращался к семи. Идти в пустую квартиру и томиться в ожидании очень не хотелось, поэтому, увидев парикмахерскую, сразу поняла: туда мне и нужно.

Парикмахерша – нескладная, дерганая, как марионетка, девушка лет тридцати. Волосы у нее не стрижены, не мыты, не чесаны, а халатик чистенький, слева – кармашек, справа – бейджик «Марьяна».

– Когда вы в последний раз были у мастера, лет тридцать назад? – спросила она бодрым голосом.

– А вы считаете, мне лет сто?

Смутилась.

В общем, она была не так уж далека от истины. Я вообще не вспомню, когда была в парикмахерской, меня стригла Валька.

Парикмахерша Марьяна предложила мне покрасить волосы, потому что пробивается седина. Я спросила, сколько это займет времени, испугалась не попасть домой к семи, отказалась, и она стала мыть голову теплым и душистым, потом ласково перебирала пряди и вжикала ножницами. Я закрыла глаза и, кажется, задремала, и казалось мне, а может, сон приснился, будто еду на машине, высунулась в окошко, и теплый ветерок вьется, рвется, треплет волосы. А это Марьяна волосы феном сушила. Интересно, замужем ли она, есть ли у нее дети, а если нет, что она делает после работы и почему у нее такие неухоженные волосы. Марьяна коленом толкала крутящееся кресло, и я крутилась, а она укладывала волосы то справа, то слева. Я снова закрыла глаза, потеряла всякий интерес к личной жизни парикмахерши и мечтала, чтобы мое блаженство длилось вечно.

– Совсем другое дело! – сказала Марьяна, снимая с меня капроновую пелерину. – Месяца через два приходите снова, надо следить за собой.

Муза никогда не платила в кассу, а совала деньги парикмахерше в карманчик. Как теперь поступают, я не знала и кассы не видела. Марьяна сама сказала, сколько я ей должна, поблагодарила и сама положила деньги в карманчик.

И все-таки я пришла к дому первая. Но не у парадного же Дмитрия дожидаться? Я не сомневалась, что он вернется, но почему-то запаниковала. Зашла в комнату Музы. Он жил здесь, спал на ее постели. Никаких следов, ни намека, словно был выдуман мною, чтобы не было так одиноко и страшно. Он возник, словно сплелся из струек дыма моей сигареты и растворился в воздухе. Взяла подушку, понюхала. Вдавила в нее нос, внюхиваясь. Не пахнет! Ничем не пахнет! Но в прихожей его шляпа и перчатки! Они не могли возникнуть сами по себе?

Вернулся. Я успокоилась и разволновалась одновременно. Он расспрашивал о Музе. Рыцарь печального образа! В зоомузей не попал, там выходной. Выложил тысячу рублей.

– Что это за деньги? Откуда?

– Часы продал.

– Ваши замечательные часы? За тысячу?!

– Больше за них никто не дал. Зашел в магазин, но там без документов не берут. А один человек у метро – взял без документов. Похоже, большой плут, но хоть какие-то деньги я должен был выручить?

– Милый вы человек, что же вы меня не спросили, что должны, а что нет…

– А для портретика он коробочку дал.

Вытащил из кармана коробок, открыл, а там портрет Музы, который был под крышечкой часов.

И снова гадкая (а может, единственно здравая?) мысль: отвезти его в больницу! Как он себя поведет, что станет говорить и делать? Это хороший способ прояснить хоть что-то в нашей невероятной ситуации. Почему же я этого не делаю? Похоже, не хочу ничего менять. Иллюзорная жизнь, которой я живу, все равно скоро кончится, но пока она есть – пусть длится.

– Ладно, что сделано – то сделано, – говорю я, накрывая на стол. – Будем есть курицу. Это курица-гриль, вы, наверное, такой никогда не ели.

– У вас новая прическа, – отмечает Дмитрий. – Она вам к лицу.

А я думала, не заметит. Хотя как не заметить: была, словно нестриженый, взъерошенный пудель, теперь на голове аккуратная шапка волос.

Занялась бумагами. Нашла прелестное письмо к бабушке от известных художников – Билибина и его жены Щекотихиной-Потоцкой. Когда они вернулись из эмиграции, то некоторое время жили рядышком, на Плуталовой, а потом переехали, но тоже недалеко. Новый тридцать седьмой год бабушка встречала в какой-то командировке, а они заходили с подарками проведать мою прабабушку и маленькую Музу, а затем написали бабушке это поздравительное письмо с рисунками. В письме шла речь о делах с упоминанием каких-то лиц из Академии художеств и бытовые подробности, но лучше всего картинки: моя прабабушка качается в кресле-качалке. Матрона в круглых очках – в доме жила какая-то женщина, няня или домработница – с маленькой Музой на руках. А еще Муза с раскрытой книжкой на коленях сидит на горшке под нарядной елкой, а вокруг выставлены зайчик, две куклы и кукольная посуда – маленькие кастрюлька, ковшик, чайничек и чашечки на блюдцах.