– На фотографии. Весной здесь ничего еще не было. Стену оштукатурили и подготовили к росписи только в конце мая. А на чердаке, где стояла голова Аполлона, жил старый художник-академист, он и пристрастил наших дедов к рисованию. И хотя художниками они не стали, но пошли по смежным профессиям.

Мы обменялись с Антоном телефонами. Он обещал найти старые фотографии из детства наших дедов. Потом шли с Дмитрием домой и молчали. Подворотни не было уже более полувека! Даже росписи не существовало, когда Муза «вошла» под арку и когда из нее «вышел» Дмитрий.

– Похоже, я был прав. Подворотня возникает и прячется… И роспись тут ни при чем.

– Мне кажется, нам надо добровольно идти сдаваться в психушку.

Открывая дверь, слышу, как в квартире заливается телефон, успеваю подскочить к трубке и получаю от Вальки выговор.

– Если уходишь, бери с собой мобильник!

У нее новости. Музу завтра выписывают. Надо подъехать к двенадцати, привезти одежду.

Как быстро, как неожиданно все случилось и кончилось. Не хочу, чтобы ее выписали! А может, так и лучше, потому что я, наверное, долго не вынесу этой неопределенности. Хорошо бы сегодняшний вечер растянулся во времени, стал бы длинным-предлинным. Время же гораздо на разные штуки…

Я раскладываю по тарелкам еду, наливаю в бокалы вчерашнее вино. Сегодня Дмитрий не против праздника, он взволнован, возбужден завтрашним событием. В его внешности и манерах есть что-то мягкое, деликатное и, в соединении с мужественностью, очень опасное. Если я сочиняла себе разговоры с покойной бабушкой, чтобы было легче жить, то это не опасно. А придумать такого мужчину – это, я вам доложу, не шутки! К тому же он не призрак, вот в чем дело. И кто тут первый и главный сочинитель, кто придумал для меня волшебную сказку? В сказках не бывает плохого конца. Но разве я живу не в реальности?

Внутри меня тикает будильник, завтра он прозвенит. Время мое почти истекло. В этот последний вечер у меня то и дело льются слезы, я пытаюсь это объяснить беспокойством за Музу. Он успокаивающе кладет руку на мое запястье, и я теряю дар речи, сердце оглушительно стучит. Да что же это?! Потом я смотрю в окно на деревья, все еще покрытые не пропыленной, сочной листвой, повернувшись к нему спиной, чтобы он не видел залитого слезами лица. Он говорит ободряюще:

– Не надо плакать. Обещаю, все будет хорошо.

– Я никогда не плачу.

И тут я оборачиваюсь и падаю ему на грудь, он гладит меня по голове, а я – его плечи. Я знаю, что сделала бы Муза, что хочу сделать я: поднять лицо к его лицу, залезть руками под пиджак, и так далее, и так далее. Но я не могу этого, не решусь. А он усаживает меня, и я понимаю, почему не отваживаюсь найти его губы и целовать. Он меня не хочет.

Ночью я не сплю. Мне начинает казаться, что я ошиблась, может, он просто человек старого воспитания и с ним нужно вести себя определеннее, нужно однозначно дать понять, что он желанен, а не талдычить про Музу? Я сама себя переиграла? Выхожу курить на кухню десять раз, вся дрожу, хотя в доме жарко, я надеюсь, что он тоже не спит и выйдет. Но он не появляется, а войти к нему выше моих сил. Я веду себя как девочка, да таковой по сути дела и являюсь, несмотря на возраст и седые виски. Господи, да я ли это? Как стыдно!

Потом я курю лежа в постели и думаю о том, что завтра все решится. Я боюсь, я не возьму его в больницу во избежание непредвиденных сцен. Он увидит ее здесь. И что будет делать, когда перед ним предстанет старуха? Поведет к нарисованной подворотне, чтобы она обрела молодость? А может, плюнет и даст деру? Неужели он до сих пор не верит, что Музы, о которой он грезит, не существует? Он что, воображает себя царевичем Елисеем, а ее Спящей красавицей? Ему все равно придется смириться с реальностью, и тогда я стану для него единственной. Он же говорил, что я на нее похожа… Похожа – да не похожа. Кажется, я опять плачу, как это хорошо. Плачу и почти беззвучно пою:

– И снова он едет один, без дороги, во тьму.

Куда же он едет, ведь ночь подступила к глазам?

Ты что потерял, моя радость, кричу я ему.

А он отвечает, ах, если бы я знал это сам.

А вдруг, когда я вернусь с Музой, его не будет, он исчезнет, как мираж, как подворотня, ведущая в другую жизнь? Может, его и вообще не было?

Завтра Судный день. Пан или пропал!

Часть третья

Мария

1

– Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу!

Скандирую и отбиваю ритм кулаком, изо всей силы колошмачу по деревянному крыльцу. И вдруг, опомнившись: кого ненавижу, что ненавижу?

Всех!

А больше всего себя.

Вскакиваю и бегу в дом. Ношусь с веранды в комнату, в другую, опять на веранду. В голове моей настоящая кузница, а там молотобоец по наковальне: бах! бах! бах!

Это само не пройдет! Ставлю на газ чайник. Прошлый раз полоскала солью, теперь – содой. Только что было жарко, сейчас – озноб. Врачиха говорила: «Полощи без передыху, может, располощешь». Но я не располоскала, пришлось резать десну! И в этот раз не получится, уже понятно. Это опасно, когда гнойное воспаление в голове.

Подхожу к зеркалу. Оно старое, тусклое, могло бы быть добрым. Но оно никогда не показывает меня хорошо. А сейчас – ужас. Правая половина рожи съехала, багровой сиськой висит. За щеку словно мандарин засунут. И под глазом синевато-желтый гамак. Это от глазного зуба.

Нет, не прорвет! Значит, я пробегаю, стеная, скуля, повопливая, вторую ночь подряд. А что потом? Вдруг челюсть так воспалится, что заражение крови начнется? Или гной ударит в голову?..

Муза сказала бы: «В такую голову может ударить только моча!»

Не смешно. Меня разрывает боль.

Господи, пусть как-нибудь обойдется на этот раз! Что же мне, умирать? Я не переживу эту ночь. Хотя вчера я тоже так думала, а пережила. Дергать-то начало еще позавчера.

Надо сходить за анестезией, иначе магазин закроется. Придется идти в дальний, потому что в ближнем, в «Березке», продавщица скажет – совсем допилась. Я же каждый день у нее беру. Хорошо бы шапку-невидимку. В общем-то, плевать мне на всех. Но боюсь встретить Шею.

Накидываю на голову длинный шарф из марлевки, трясущимися руками закручиваю вокруг головы подобие чалмы. Один конец спускаю, чтобы закрыть правую часть физии, и закрепляю английской булавкой у виска. Любуюсь в недоброе зеркало: теперь я вылитый берберский житель, не хватает только верблюда и песчаной бури в пустыне. Платье у меня вроде балахона, нормальный комплект. Для дачной местности сойдет. И Шея не узнает.

Вперед, старушка Медоус!

Меня шатает от нездоровья, я думаю, у меня температура, а может, от голода. Не помню, когда ела. На прохожих я чхать хотела. На меня всегда смотрят, во всех я, душенька, нарядах хороша. А продавщица прям обалдела. Она закрывала двери магазина. Елы-палы! Или у меня часы стоят, или мозги окончательно повернулись. Вышло третье: электричества нет! Зачем электричество, белые ночи! Оказывается, касса электрическая, а без кассы нельзя. Я говорю:

– Миленькая, дай, бога ради, бутылку, мне для лечения, для анестезии. – Она совсем молодая, продавщица. – Посмотри! – говорю ей, открываю личико, показываю флюс. – Хороша Гюльчатай?

Она снова про электричество и кассу.

– Да что же, жалости в тебе нет? Я до утра не доживу!

– К врачу надо.

– Где я врача найду, я здесь не прописана, полиса нет, ничего у меня нет…

Размазываю слезы и поворачиваю в свой магазин, но продавщица, догадавшись, куда я намылилась, окликает:

– Подожди. Нигде электричества нет, «Березка» тоже закрылась. А где ты прописана? Почему в Питер не едешь? Почему полиса нет?

– По кочану! Потеряла полис! Буду помирать! – ору в голос. Наверное, моя рожа и отчаянье подействовали.

Она молча открывает дверь, и мы заходим в сумрак магазина с его непередаваемой смесью запахов хлеба и стирального мыла. Она дает мне бутылку, я – деньги, и говорю что-то мне не свойственное, старушачье, даже не знаю, откуда слова такие выкопались:

– Дай бог тебе здоровьичка и жениха хорошего.

Она смеется и вертит пальцем, показывает обручальное кольцо, но смотрит недоверчиво, как на трюхнутую, и вдруг говорит:

– Идем, отведу тебя к врачу.

– У меня нет денег.

– Она и не возьмет, это моя соседка.

Бреду, как в бреду. Пардон за каламбур. И вдруг испугалась: а если врач – Шея. Совсем трюхнулась, она не может быть Шеей, потому что Шея не стоматолог, а медсестра. Но ведь Шея может быть родственницей стоматолога или жить у нее на даче! Мания преследования! У меня паранойя!

Ноги ватные, по щекам слезы, промокаю их шарфом.

Кажись, в доме, кроме врачихи, никого нет. Она – пенсионерка, простая тетка. Я даже усомнилась – настоящая ли врачиха. Однако тетка достала свои орудия пытки, протерла спиртом зеркальце и заглянула в мой рот, который с трудом открылся.

– Знаешь, детка, что у тебя?

– Абсцесс. У меня уже было.

– Абсцедирующий пародонтоз.

– Но это же… – подбираю необидное слово, – бывает с возрастом…

– Теперь болезни зрелого возраста помолодели. Тебе обязательно нужно обратиться к врачу, у тебя с зубами – швах. А с абсцессом, если некому оказать помощь, поступай так: берешь иголку, протираешь спиртом и… раз!

Когда сильно наболит, уже ничего не больно. Она проткнула нарыв, потому что он опал, а при нажатии марлевым тампоном скукожился. И сразу начала отпускать давящая, разрывающая боль.

– Разумеется, нужно, чтобы абсцесс созрел, – учила врачиха, но я понимала, что сама никогда не проткну нарыв иголкой, а еще боялась, что прокол, который проделала врачиха, закроется, потому давила на десну языком. Мне казалось, там снова собирается гной.

Шла домой, завесившись концом чалмы, словно плыла, счастливая, сонная, не боясь ни Шеи, никого на свете. Вспомнила, как мне вырвали первый раз коренной зуб, а Муза сказала: «Не расстраивайся, он больше никогда не заболит». Что-то Муза часто вспоминалась, и я подумала: не к добру.

Из еды не нашла ничего, кроме заплесневелого батона и консервной банки со ставридой, открытой три дня назад. Но это меня не расстроило, кушать расхотелось, а выпить решила для обеззараживания рта, немного, даже на этикетке отметила, сколько отопью из бутылки, хотя знала: отопью столько, сколько захочу. Приняла анестезии и – баиньки. Надеялась, засну. Фигушки.

2

Страшный сон снился. Встретила Музу, она молодая, веселая, в соломенной шляпе с полями, в шелковом платье с развевающейся юбкой. Подошла и спрашивает, почему я перестала рисовать. Я что-то мямлю, а она говорит, что ей всегда нравились мои рисунки, и подает мне один из них. «Видишь, я сохранила». Потом кто-то ее окликнул, она махнула рукой и побежала. И тут оказалось, что стою я, вроде бы, на сцене, хотя зрительного зала нет, а передо мной декорация: на темном фоне от кулис до кулис крутой, как радуга, белый мост. Кружевная решетка украшена цветами и гирляндами. Муза бежит по ступенькам на вершину моста, и я понимаю, что должна ее догнать, почему-то это очень важно. Я протискиваюсь на мосту среди каких-то людей в опереточных костюмах, теряю ее из виду, и вдруг снова мелькает соломенная шляпа, она уже спускается в кулисы на другой стороне. Я туда. Ё-пэ-рэ-сэ-тэ! За складками кулис ничего нет, стена. Перебираю пыльные занавеси, боюсь, что у меня начнется приступ астмы, но продолжаю рыться в тряпках. Куда Муза могла деться? Полная растерянность. Выхожу на середину сцены, поднимаю голову, разглядываю людей на мосту. И так мне грустно, отчаянно грустно… А в руках рисунок. И точно, это мой, я рисовала фигурки, которые видела в узорах кофейной гущи на чашках. Но что там за коричневые точки на рисунке, понять не могу, не складывается фигура, переворачиваю бумагу так и эдак, как вдруг понимаю, что там нарисован ужас. Ужас! Не знаю что именно, но что-то жуткое.

Ору. И просыпаюсь.

Полдень. Открываю рот, шевелю челюстями. Кажется, смогу почистить зубы. Смотрю в зеркало: рожа почти симметрична, но серый с желтизной гамак под глазом не проходит. Звонит Ярик. Не может сегодня приехать. Слава богу, а то еще вообразит, будто я с кем-то подралась.

От сновидения с Музой остался тяжелый осадок. Просто места себе не нахожу. Позвонила матери на мобильник, она – алё, алё… Отвечать не стала, отключилась, она-то моего номера все равно не знает. Все у них в порядке. Судя по ее голосу. И более того. Конечно, давно ее не слышала, но голос не загробный, как обычно, а даже, я бы сказала, веселенький, живенький такой.

Достали же они меня своим свинством и лицемерием. Мать говорит: сама выйдешь замуж, тогда поймешь. Спасибо, насмотрелась на долбаного отца и пришибленную мать, которая вытанцовывала перед ним. Говорит, хотела сохранить семью ради меня. Бред! Мне не нужен был отец, который вместо того, чтобы деньги зарабатывать, дрых пьяным или валялся перед телевизором и пялился в экран, или по бабам шлялся. И то, что мать кормила и его, и меня, уважения мне к ней не прибавило. Дура, вот и все. Как я могла ее уважать, когда она «Игорек, Игорек!», а он ее матом. Никогда этого не пойму. Никогда не выйду замуж, мне это не нужно. Я – кошка, гуляющая сама по себе.