– Это само-собой. Валентин – хороший мальчик, который всегда защищает девочек.

Поглазели в витрины с художественным стеклом, походили по дворцовым залам и отправились в парк. Было хорошо, свободно. Это же такая редкость, чтобы с человеком с первой минуты было легко! И вдруг начали происходить чудеса. Пока мы спускались по парадной лестнице мимо флорентийских львов-сторожей, серое небо вдруг распахнулось, словно занавес в театре разъехался, и оттуда хлынул ослепительный свет. Мы шли вдоль Масляного луга, и мне казалось, я иду в новую жизнь. Пруды, укрытые чистыми, нетронутыми городской гарью снегами, заиграли, заискрились. Белые берега картинно обрамляли группы кружевных ив, старые ели, могучие дубы с перекрученными ветвями, целые рощи прямых лиственниц со стволами, будто кольчугой обтянутыми. Так было прекрасно, что я вспомнила Музу, она бы обязательно сказала: «Если бы я была художницей, я бы это нарисовала».

В парке пустынно. На одной из дорожек мы услышали щебет. Это звенел куст, усеянный воробьями, словно серыми шерстяными клубочками. Весна! Ее еще нет, но она приближается, без нее не было бы птичьего базара. А еще дальше мы увидели бабку, которая не могла подойти к птичьим кормушкам. Валентин хотел было взять у нее мешочек с накрошенным хлебом, но я опередила его, бросилась в глубокий, пушистый снег, и здесь – волшебство продолжалось! – на меня посыпались синички. Они садились на рукава пальто, на руки без варежек, я ощущала щекочущие прикосновения тонких сухих лапок и застыла обалдевшая. Старуха с Валентином тоже обалдели. И тут я заметила, что вокруг меня все посверкивает. Это снег. Он не шел, он, микроскопический, парил в воздухе и наполнял его сияющим трепетом. И я подумала – вот моя судьба! А может, это ощущение поселилось во мне раньше, с того мгновения, как я увидела Валентина.

Он учился в театральном институте, его приглашали сниматься в сериале. Он читал нараспев:

– Я здесь, в моей девичьей спальне,

И рук не разомкнуть… одна…

Нет имени тебе, весна.

Нет имени тебе, мой дальний.

Терпеть не могу, когда мне читают стихи, но с Валентином был другой случай. С ним все – другой случай. Какой у него красивый голос. По цвету – чистый, насыщенный, коричневый.

Он взял мои руки в свои и стал греть. На правом мизинце у него нет одной фаланги, а на левом безымянном пальце серебряный перстень. Не люблю, когда мужики носят перстни, но в Валентине и это мне нравилось. Он дышал на мои руки, а потом поцеловал, и еще раз, и еще. А я поцеловала его руки. А потом он поцеловал меня в глаза и губы, и поцелуй длился так долго, что у меня прервалось дыхание, но я и не пыталась высвободить рта, будто хотела задохнуться. Я мгновенно ощутила, что задыхаться от поцелуя совсем не то же самое, что от астмы. Потом мы снова шли, взявшись за руки, и он читал:

– Ах, детство, детство, мое детство,

мое фарфоровое блюдце,

мне на тебя не наглядеться,

мне до тебя не дотянуться.

Над розовыми фонарями,

над фонарями голубыми

кружился снег, и губы сами

произносили чье-то имя.

– Чьи это стихи?

Он не говорит, только тихо смеется. А я представила себе и блюдце, и детство, и Аську. Блюдце было у Музы, японское, тонкое-претонкое, цветом, как обезжиренное голубоватое молоко, снизу гладенькое, сверху чуть пупырчатое, но тоже глазурованное, словно снежный наст, чуть оплавленный солнышком. На блюдце были нарисованы горы, над ними летели аисты. Кисточкой нарисованы, не штамповка.

– Это твои стихи?

– Нет, я не пишу стихов. Я пьесу пишу.

В кафе «Остров» мы едим шашлык с кетчупом и запиваем белым сухим вином, от которого тело становится невесомым, и я думаю, как бы оно не оторвалось от стула и не устремилось в туманну даль. Валентин похож на кудрявого, юного и прекрасного эллинского бога. Неужели он меня полюбил? Какое счастье! Хочу целоваться. Я хочу, чтобы этот день длился бесконечно.

Он снова читал стихи, а я чувствовала, что сейчас заплачу, и всеми силами постаралась это скрыть, изобразив сморкание в платок. Сейчас мне кажется, это было предчувствие, что не тот я человек, который может попасть в сказку и задержаться там, предчувствие одиночества. Но, возможно, это было выпитое вино.

И вот мы через Невку выходим на Крестовский остров и идем к метро. Нас окружает самая ранняя, новорожденная темнота, которая наступает вслед за сумерками, акварельно прозрачная синева. Он не спрашивает, где я живу, мы приезжаем на Васильевский, идем, идем, и он говорит: «Вот мой дом». Я не противлюсь судьбе, я принимаю ее.

Слушали музыку, снова пили вино. Я не была пьяной и прекрасно понимала, что делаю. Позвонила матери и сказала, что поехала с Асей и ее родителями на дачу, а сейчас уже поздно, и мы все вместе вернемся завтра утром.

Очарование продолжалось, а самым неинтересным было то, что происходило в койке. Долго он там со мной мудохался, я это перетерпела. Не то чтобы так уж больно было или противно, а никак. Я только его жалела, чтобы не расстраивался, чтобы все у него получилось и не осталось неприятного впечатления. А что до меня, не так уж это важно. И чего у нас девки рассказывают про неземное наслаждение? Чушь собачья! К тому же везде написано, что наслаждение сразу, в первый раз не бывает, нужна тренировка. Как в песне поется: не сразу все устроилось, Москва не сразу строилась…

Проснулась счастливой. А чего счастлива – не знаю. Может, потому, что в новом качестве? Я – взрослая женщина. Потянулась, зевнула. Наверное, в кухне телевизор работал. И вдруг поняла, это не телевизор, это Валентин с кем-то разговаривает. Тут я малость струхнула, с быстротой света натянула одежки и тихонько вышла.

– А вот и Машенька! Вот ты какая! Садись, будем завтракать.

В любом другом случае я бы насторожилась от сладкого голоса и преувеличенной радости от встречи со мной, но в своей эйфории я мало что соображала. Умиленно отмечала нечто знакомое в чертах лица, в интонации и замирала от мысли, что впервые вижу его мать, свою свекровь. Я уже знала, что она писательница, и восторженно смотрела на нее. Как она просто и дружески встретила меня! Я провела ночь с ее сыном, и никакого осуждения. Она продвинутая, не то что моя мать, она же писательница, она супер! Мы пили чай с бутербродами и шоколадными конфетами. Она спрашивала о моей семье, и я взахлеб повествовала, а потом я шла домой, по-прежнему счастливая. Было скользко, болела промежность, как болят натруженные мышцы ног после первого зимнего выхода на лыжах. Шла раскорякой и потешалась над собой.

С Валентином мы встречались не часто, потому что у него была напряженка в институте. У меня тоже приближались экзамены в гимназии и в художке, но я бы всегда нашла время. У него мы больше не встречались, теперь его мама работала дома. Зато мы ходили на Елагин и гуляли по городу. Я ожидала, что мы будем сливаться в экстазе и я разберусь, что это за райское блаженство. А случилось это, точнее, случились (от слова «случка») в Павловске, чуть не напротив парка и дворца, в доме, пущенном на капремонт и затянутом зеленой сеткой. Внутри он был изрядно разрушен и загажен. Бомжатский матрас, кучка тряпок, на газете алюминиевая кружка, горбуха хлеба и остатки какой-то еды, пятно гари, будто костер разжигали прямо на полу, а в углу – груда пустых бутылок. Пришлось трахаться стоя. Валентин выше меня, я висела на нем, изображая плющ, но соскальзывала, поэтому он подставил мне под ноги пластиковый ящик от бутылок, который подо мной тут же продавился. Все это было смешно, поэтому я заржала, но его это не развеселило. В общем, как в кино показывают, и близко не получилось.

Валентин порывался прийти ко мне, но не с родителями знакомиться, а трахаться. Это было совсем невозможно, меня бы с потрохами съели. А почему нельзя когда-нибудь пойти к нему – большой вопрос. Неужели его мать пишет книжки день и ночь и никуда не выходит? Вспоминая завтрак со «свекровью», я вдруг начала сомневаться, так ли благожелательно она ко мне отнеслась? Приняла меня за блядь? Или что-то не то и не так я сказала? Я маленько расхвасталась про свою прабабку, знаменитую художницу, а она, может, и не поверила, а может, не знает, кто такая Андреева, ведь фамилия распространенная и простая, не Малевич и не Филонов, и не все писатели знают всех художников. Или про отца я как-то нехорошо болтанула, вроде того, что выпивоха он у нас. Я всегда старалась скрыть, что отец пьет, но мать Валентина меня заворожила своей раскованностью и свободой, вот я и расслабилась, раскрепостилась. Мне казалось, что юморю, а она могла подумать, будто я из семьи алкоголиков.

В середине мая я позвонила Валентину по мобильнику, а ответила его мать. Она сказала, что он уехал на съемки сериала в Сибирь. Съемки будут в тайге, ближайший населенный пункт в ста километрах и оттуда не позвонишь, так что его мобильником теперь будет пользоваться она.

– Почему же он ничего не сказал, не предупредил?

– Ах, Машенька, он собирался в большой спешке. Он тебе напишет, когда сможет.

Я сидела и чесала тыкву. Что бы это значило? От растерянности я даже не спросила: какой сериал и как долго продлятся съемки? И вдруг вспомнила, что Валентин не знает моего адреса. Снова позвонила, продиктовала его матери адрес на тот случай, если он свяжется с ней. Когда он вернется – мать не знала. Может, съемки затянутся на полгода, может, на больший срок. Там около трехсот серий.

Поначалу я бурно переживала свою покинутость и вдруг дотюкала, что это во мне наследственный ген взыграл, тот самый дебилоидный ген, который велел матери выйти замуж за первого встречного, который ее поцелует. Стремная история! Я этот говняный ген уничтожила в себе, загнала куда подальше. А Валентин, разумеется, не позвонил и не написал. Словно его и вовсе не было. Я выбросила все мысли о нем, а все равно дергалась от каждого телефонного звонка и проверяла почтовый ящик. Моя печаль, обида и потаенная надежда не помешали мне хорошо сдать выпускные и повеселиться на «Алых парусах», а потом поступить в Художественно-промышленную академию Штиглица, при Советской власти – училище Мухиной, Мухинку, Муху, которую по-прежнему так называют. Без блата, без всяких подготовительных курсов и на бесплатное обучение. А конкурс был охрененный. Правда, не все так клево, чистая радость была подпорчена. Ведь хотела я на «монументально-декоративную живопись», а вышло – на «дизайн».

Муза сказала:

– Важно зацепиться, потом переведешься.

– Не переведешься! Это разные кафедры, там разное обучение!

– Снявши голову, по волосам не плачут. Я тебе говорила: твой путь – в театральный, на сценографию, – заключила Муза. И она была права. А я испугалась.

– Брошу все к черту, а на следующий год в театральный поступлю.

– Я тебе брошу! – завопила мать.

– Ладно, поучись год, все равно тебе делать нечего, а там попробуешь в театральный. Не поступишь – на дизайнерский вернешься, – милостиво разрешила Муза.

Они были счастливы, что я поступила. Особенно Муза, у нее даже в голове прояснилось, а крыша-то уже тогда начала съезжать. В общем, я решила послушаться Музу и радоваться жизни.

6

Старые деревья, голубой умывальник возле сарайки и разные цветы в траве – остатки садовых и дикие. Ярик говорит, что у дровяника осенью опята растут. Вряд ли я доживу тут до осени. Дача укромная, можно сказать. Она в тупике, за ней – овраг. Соседняя дача пустует, хозяин умер, а наследники наезжают редко. Зато на даче, расположенной по диагонали, живет пожилая тетка, Тамара. На выходные к ней приезжают дети с семьями, это я ненавижу: музыка, вопли, дым костра и запахи шашлыка преодолевают расстояние и глухую завесу из листвы и нервируют меня. Тамара мне обрадовалась, принесла оладьи, зазывала на телевизор. Я сказала, что у меня дефицит времени, пишу диплом. Она рада, что я поселилась рядом, она боится не привидений, а бандюганов. А я всех боюсь, но с Тамарой общаться не намерена.

Утром проснулась, а на крыльце кто-то: топ-топ, топ-топ-топ. В дверь не стучит. Только топчется. Я испугалась, затаилась. И там все затихло. Долго не решалась выглянуть наружу. Потом уже мне Тамара сказала, что это сороки, они еду тащат, у нее шмат сала сперли, а еще мыло уносят, нельзя держать возле умывальника в открытой мыльнице. Второй раз сороки по крыше топтались. Я уже была предупреждена, но все равно не по себе.

Я боюсь умереть во сне. Наверное, этот страх связан с приступами астмы. Иногда сдавит грудную клетку, и я не знаю что: предчувствие ли приступа или просто ужас. У меня странная астма. Считается, что не бронхиальная, а аллергическая, это полегче. Говорят, что дети «вырастают» из такой астмы к пубертату, как моя мать – у нее в детстве была аллергия не запахи масляной краски и лаков. А у меня к пубертату только и началось. И аллергена не выявили. Мать вокруг все скребла, мыла, чистила, не дай бог оставить какой пылесборник, вроде старой подушки или нестиранных занавесок. Котенка мне не разрешили взять. Я потом сама стала искать мой аллерген, проверяя цветочную пыльцу, плесень, тополиный пух, шерсть животных, а также лаки с красками. И хотя сама я курить не могу, пассивное курение меня не беспокоит. Иногда я на долгий срок вообще забываю об астме, и вдруг раз – ни с того ни с сего…