Луна снова освещает мою тревогу своим голубоватым светом больничного ночника, и вот мы опять находимся на той территории, где развертываются наши бои, где простыни распахнуты на молчании твоего тела, которое тщетно вопрошает мое тело. Ты понимаешь, что я занимаюсь с тобой не любовью, а ищу признаки того, что могло оставить какое-нибудь воспоминание, но, увы, не нахожу никаких следов.
Ты только что спросила меня, понравилась ли мне твоя игра в пьесе. Ты не спросила, люблю ли я тебя. Ты даже не захотела узнать, почему я уехал в ту ночь. Конечно, то, что я ушел, должно было показаться тебе естественным. Но тогда почему я вернулся? И этот вопрос тебя не интересовал. Это тоже должно казаться тебе естественным. Ты уверена в моей слабости так же, как и в моей любви. Чего тебе еще хотелось бы? Нужен ли тебе любовник, которого бы ты уважала? Так много ты не требуешь. Тень, ты живешь среди теней.
Ты почувствовала, что я не занимаюсь с тобой любовью. Это тело, которое я вопрошал, не отвечало ни на что, даже на желание. Мы больше не доверяем друг другу, ни я, ни твоя плоть. Я, боящийся узнать слишком много, и твое тело, которое боится слишком много сказать, боится признаться вопреки самому себе. Мы отодвигаемся подальше друг от друга, каждый на свою половину простыни, и ты засыпаешь. Я на этот раз тоже засыпаю, ибо я нахожусь за пределами собственного страдания, оказавшись на какое-то время равнодушным. Может, вот так люди и умирают: потеряв вдруг к себе интерес.
Но перед рассветом меня охватывает тревога: унижение! Унижение находиться здесь, рядом с тобой, рядом с этой загадкой, которую отныне я никогда не сумею разгадать. Около этого молчащего тела, вызывающего подозрение, упрямого, совсем чужого. Что сделала ты с нашей близостью, с нашими общими секретами?
В конце концов я тебя разбудил: что толку, что я вернулся, если мне стало еще более одиноко, чем прежде: ты вздрогнула. Ты посмотрела на меня со страхом, словно я занес над тобой оружие. Я смотрел на тебя, я ничего больше не делал, только смотрел на тебя, и в моих глазах не было враждебности, в них был только стыд, вызванный тем, что я вынужден был умолять тебя. Может быть, именно это и внушало тебе страх. Ты поняла, что я никогда больше не смогу уснуть — ни в эту ночь, ни до скончания моих дней, если не узнаю правду. Ты не стала дожидаться моих вопросов. Ты сама раздосадованным тоном сказала мне так, словно тебе не терпелось вернуться к своему сну: «Да, я спала с ним, если тебе так уж хочется знать», — и повернулась на бок, чтобы заснуть.
От ужаса у меня перехватило дыхание. Зачем расспрашивать неверную женщину, если ее признание — это оскорбление, которое просто добавляется к тому, что она сделала? Сказанное становится выгравированным клеймом презрения, и оно уже не сотрется никогда, знаешь ли ты об этом?
Она не заснула. Я лежал неподвижно, потрясенный услышанным, хотя оно и не стало для меня новостью. Должно быть, она почувствовала мой взгляд на своей спине, словно я надавил на нее рукой. Спустя какое-то время она обернулась, наблюдая за мной с каким-то смешанным выражением смущения и любопытства: «Да нет же, не спала я ни с ним, ни с кем-либо другим. Я никогда тебе не изменяла!»
Неужели она надеялась убедить меня? И все же я был признателен ей за то, что она солгала мне, проявив ко мне, по крайней мере, эту милость — как извиняются, нанеся пощечину.
«Я тебе не верю», — устало сказал я. Меня охватила тоска. Вся эта история, наша история, предстала передо мной во всей своей нелепости и банальности.
Она приподнялась, чтобы сесть, глядя на меня нежным, полным подлинного страдания взглядом. Мне показалось, что она наконец, впервые после моего возвращения, увидела меня, словно я вдруг материализовался перед ней на этой кровати.
— Я чуть было не сделала это, — прошептала она, усиливая печаль во взоре.
— Что «это»?
— Чуть было не изменила тебе, чуть было не переспала с этим типом. Вообще-то ты заслужил этого, бросив меня посреди ночи и накануне премьеры.
— Прости, — попытался я сострить, — я просто не хотел мешать твоему выходу на сцену.
— Значит, ты совсем не веришь мне? — спросила она нежным и жалобным голосом.
— Да, совсем. И никогда уже не поверю.
Час спустя она все же убедила меня. Точнее, я перестал быть уверенным в чем бы то ни было. Изменяла ли она мне? Теперь она так искренне отрицала это! Она проявляла теперь ко мне больше нежности, чем когда-либо прежде. Ощущение было такое, как будто она впервые чем-то дорожит, и этим «чем-то» был я! И мне удалось убедить себя, следуя ее аргументации, удалось убедить себя в том, что она на самом деле хотела просто вызвать у меня ревность, что она немного «пофлиртовала» со своим партнером, но из чистого кокетства, поскольку ухаживания этого поклонника забавляли ее, и она знала о том, что это разозлит меня. Но теперь она сожалела об этом: она не подумала, что это заставит меня так страдать. Теперь она, наконец, поняла это. Она не сумела оценить мою любовь. Ей следовало быть более внимательной ко мне. А мне следовало знать, оправдывалась она, что актрисы — женщины легкомысленные. Но она не хотела, чтобы так все обернулось. И теперь сожалела о случившемся.
Глубины унижения безмятежны, как дно океана: в конечном счете мое достоинство пошло в ту ночь ко дну, и я на какое-то время погрузился в холодную темень своего стыда. На следующий день «флирт» моей возлюбленной с ее партнером продолжился прямо у меня на глазах. А почему они должны были стесняться? На такое оскорбление существует только один ответ: немедленно уйти, не сказав ни слова, но у меня не хватало сил сделать это. Мне оставалось только молчать, делать вид, что я ничего не замечаю, или, что еще хуже, — делать вид, что эта ситуация меня забавляет.
Я обманывал себя, повторяя, что, в конце концов, я ни в чем не уверен. Интересно, что бы еще я изобрел, застав их в постели? Ей оставалось сыграть только в двух спектаклях. Через три дня я мог увезти ее. Разве она не говорила мне: «Ты прекрасно знаешь, что я люблю только тебя»? А значит, именно я должен был ее увезти. Мне оставалось довольствоваться этой сомнительной уверенностью.
Я перестал донимать ее своими вопросами. Я знал, что, когда колея лжи проложена, по ней можно двигаться, лишь все больше углубляя ее. Она утверждала, что она кокетлива и легкомысленна, дабы успокоить меня? Она не была ни той ни другой. Теперь я чувствовал, что ее потребность быть желанной для мужчин — все равно каких — лежала в самой основе ее натуры и что она могла существовать только тогда, когда ее тело становилось объектом желания мужчин, что и давало ей жизненные силы.
А меня, меня она, разумеется, любила, в этом ей можно было верить. Но только любила на свои лад: я, в конце концов, нашел себе роль в той драме, которую она играла для самой себя. Я существовал лишь для того, чтобы вопрошать ее через мои сомнения и мои страдания, никогда не получая от нее ответа. Недавнее ее признание в неверности, за которым немедленно последовало опровержение, было не чем иным, как игрой, импровизацией, подсказанной врожденной, инстинктивной склонностью никогда ни перед кем не раскрываться, даже перед самой собой. Я не должен был ничего знать о ней, так как, узнав что-либо, я бы знал о ней больше, чем она сама. Ей суждено было навсегда остаться в неведении, где находится истина, где добро. Но зато ей лучше, чем кому-либо другому, было знакомо то головокружение, которое можно испытать, говоря одно, а потом тут же, столь же искренне — нечто противоположное, делая одно, а потом, с не меньшим удовольствием — противоположное.
Я считал, что излечился от своей страсти, отдалившись от ее объекта. А теперь я вообразил, что положу конец своим страхам, удалившись от места моего унижения: мой соперник уезжал за границу. Всего лишь на время съемок какого-то фильма, но эти несколько недель казались мне вечностью, и я чувствовал себя так же спокойно, как если бы лично уложил этого проклятого комедианта в свинцовый гроб. Человек, начинающий выздоравливать, не думает о всех других заболеваниях, которым он может еще подвергнуться. Я научился жить с моими подозрениями, скрывая их от самого себя подобно тому, как прячут пыль под ковром. Я снова обрел некое доверие к своей возлюбленной, причем умудрялся убеждать себя, что даже самая постыдная измена с ее стороны была всего лишь проявлением трогательной слабости, проявлением неисцелимого отчаяния. Я не мог осуждать ее, ибо это означало бы осуждать свою страсть и свою собственную слабость. Я был склонен с большей подозрительностью относиться к местам, к обстоятельствам и был совсем далек от мысли, что единственным виновником при адюльтере является постель.
Но всякий самообман имеет границы: сама плоть отказывается смириться с некоторыми проявлениями лжи. Плоть отличается своеобразной прямотой, на которую плохо действуют аргументы. И всякий раз, когда мы занимались любовью, мое тело задавало моей возлюбленной те унизительные вопросы, которыми я не хотел ее удручать: «Ты изменила мне с этим актером, это я знаю. А с кем еще ты мне изменяла?» И ее тело отвечало мне вопреки ее воле. Оно отвечало мне молчанием, с каждым разом все более глубоким, молчанием, равнозначным признанию.
Лето еще не кончилось. Нам следовало бы куда-нибудь уехать. Там, в другом месте, я, может быть, и обрел бы тебя снова. В другом месте, впредь все более отдаленном. Но ты захотела остаться в Париже. Ты снова ждала телефонного звонка, который вернул бы тебя к жизни, ждала ангажемента или хотя бы встречи, способной принести новые надежды. Ты оставалась дома. Я писал, я работал, я знал, где тебя найти, и к этому теперь сводилось все мое счастье: мне требовалось просто твое присутствие. И я изо всех сил надеялся, что телефон не зазвонит, не выведет тебя из состояния ожидания, в котором я видел некое подобие умиротворенности, что оно не выдаст тебя никому из этих незнакомцев, в которых я видел отныне лишь своих новых соперников.
В конце концов, ты сама сняла трубку и набрала номер, после чего тебе уже не нужно было никуда выходить, ибо соперник прибыл сам. Точнее, соперница, так как это была женщина. Я быстро сообразил, что разница была не такой уж большой: ты могла отнять у меня и передать другому не только свое тело.
Прежде всего поражал ее взгляд: он загорался и ослеплял собеседника, лишая его возможности видеть что-либо другое. Веки плотно прижимались друг к другу, оставляя место лишь для двух мелких жестких камешков. Остальная часть лица, на которой следы возраста лежали плотной штукатуркой из рисовой пудры, состояла из острых углов, лишь частично сглаживаемых одутловатостью подбородка.
Ее тело, массивное, крепко сбитое, давило на ноги, короткие и худые, словно сундук или комод, поставленный на козлы. Она казалась крупной: скорее она была объемистой. С первого же взгляда на нее вызывали удивление эти контрасты между острым и круглым, между хрупким и тяжелым. Бросалась в глаза также и какая-то несогласованность между любезностью слов, почти заискивающей мягкостью голоса и холодностью взгляда.
Моя возлюбленная представила нас друг другу несколько церемонно, из-за чего мы буквально застряли в узкой прихожей моей квартиры. Входная дверь оставалась открытой, поскольку для того, чтобы ее закрыть, нужно было передвинуть даму, а я, вопреки очевидности, упорно надеялся, что сразу же после представления наша гостья исчезнет там же, откуда она пришла: ее скромные манеры и исключительная сдержанность позволяли верить в это.
Это впечатление оказалось обманчивым, и мы прошли в гостиную, что принято обычно делать в таких случаях. Я предложил даме сесть на канапе: она опустилась на него как-то робко, словно извиняясь за то, что не может поступить иначе, что не может не нарушить выпуклость диванных подушек, но когда она, наконец, села, ее тело обосновалось там тяжело и непреклонно. При этом почему-то все время казалось, что она прилагает неимоверные усилия, чтобы остаться почти невидимой. А еще во время разговора она то и дело подносила руку ко рту, словно опасаясь, что оттуда вот-вот раздастся урчание. В целом мне сразу стало в ее присутствии как-то неуютно. Она вызывала у меня неприятное чувство неопределенности: ее манеры и ее внешность, с одной стороны, подтверждали, что эта женщина такая и есть, какой она кажется, а с другой — опровергали это. Она оставалась не поддающейся определению. Это тягостное впечатление, хотя пока еще очень смутное, усиливалось тем, что я угадывал какую-то неясную связь между ним и моей возлюбленной. Я созерцал эту госпожу Жаннере со смешанным чувством отвращения и любопытства, словно понимал, что она держит в своих руках один из ключей моего счастья, равно как и моих нынешних страданий.
Она поселилась у нас на несколько дней, может быть, на неделю. Там, в Эльзасе, она в течение четырех лет была учительницей моей подруги. Она скромно и смущенно улыбалась, пока моя возлюбленная перечисляла все ее достоинства и говорила о том, какую любовь испытывали к ней ее маленькие ученицы. Да, все они были девочками: госпожа Жаннере находила, что мальчики слишком грубы, что от них слишком много шума. Нет, она всегда жила одна, всегда, но разве не было у нее, по крайней мере, тысячи детей, которые, подобно моей возлюбленной, сохраняли к ней привязанность?
"Неуловимая" отзывы
Отзывы читателей о книге "Неуловимая". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Неуловимая" друзьям в соцсетях.