А Петюшка только морщится, котлетку вилкой ковыряет, в окно смотрит. А на расфуфыренную барыньку за соседним столиком – не покосится. Чудной! Семнадцать лет олуху, а на девок не глядит, к вину равнодушен... Не быковской породы!
Неспокойно, ой неспокойно живется на белом свете! По сравнению с ним, к слову молвить, Илья Солодков, крестьянин села Замки Саратовской губернии, пташкой беспечной летал по жизни! Голодно стало в деревне, да к тому ж выпала при переделе негодящая земля – одни пеньки, да ямы, да болото, вот и решил Илья подаваться с женой и чадами к Каспию, на рыболовецкий промысел. Сам он мужик работящий, бондарное дело знает, Ульяна – баба здоровая и бойкая, да и Полина с Федюшкой уже полноценные работники. Глядишь, поправят свое житье-бытье. С отъездом не мешкали, завербовались на осеннюю путину. К Астрахани бежали на барже – там-то и выпало семейству Солодковых воочию увидать своего будущего хозяина, Никифора Быкова. А дело было в нежных весенних сумерках, когда отошел жаркий денек и повеяло с воды прохладой. С носа баржи донеслись неожиданные звуки – гармонь, оказавшись в руках гармониста, старательно вспоминала оставленные на берегу лады. Она то отчаянно взвизгивала, будто подстегиваемая судьбой, то басовито жаловалась на свой нелегкий удел, то рассыпалась серебряными брызгами смеха. Временами ее звучание спадало и становилось почти неслышимым, превращаясь в тоненькую струйку, но потом снова усиливалось, нарастало, заполняло собою все прорехи и расщелины этого старого, как баржа, мира. Полина и не заметила, как очутилась в носовой части. Здесь, вокруг гармониста, сидящего на широкой скамье в обнимку с гармонью, уже собралась немалая толпа слушающих. Из толпы наперебой раздавались выкрики:
– Ну, Захарушка, уважь, ну растяни подольше!
– Нашу-то, бурлацкую, помнишь?..
– Играет же, чертяка!.. Может же!
– А плясовую, да чтоб частушечную – слабо?
Захарке-гармонисту оказалась и плясовая по плечу, а на середину живого кружка коршуном бросился парень в темно-синей, переливистой рубахе и ухарских сапогах с алыми отворотами. Он присел, с ухмылочкой развел руки в стороны и, вскакивая, заголосил, словно юродивый, пытающийся обнять кого-то:
Меня тятя насмешил —
Сапоги с карманом сшил.
Затем смешно приподнял правую ногу, чтобы все увидели пришитый к сапогу карман – у его приглядной обувки и правда лопушилась, кармашками отходила изношенная кожа.
Серы валенки скатал,
Чтоб я на девок не скакал.
Толпа покачнулась и выдохнула смех. На смену обладателю чудесных сапог плавно выдвинулся демонстрируя честному народу бушлат с двумя симметрично расположенными разноцветными заплатами, коренастый пьяненький морячок. Он угрожающе и в то же время с показным сочувствием к самому себе захрипел:
Хулиган, парнишка я,
Рубашка бело-розова.
Я не сам окошко бил —
Палочка березова.
– А я в Саратове была! – Сильный женский голос, доносящийся откуда-то из толпы, немедленно заставил всех отвлечься от хрипящего бушлата. – Себе юбку нажила!
К середине круга вышла, подбоченясь, женщина в цветастом платке, который в ту же секунду лихо, но с достоинством сорвала с головы. Бешено взметнулось вверх черное пламя ее волос. Только тогда Полина узнала в ней мать, а Ульяна, лукаво подмигивая, продолжала:
Там прореха, там дыра,
Зато в Саратове была.
Сначала Полина почувствовала гордость: мать безоговорочно завоевала внимание и признание толпы, в которой пока не находилось смельчака, рискнувшего бы занять ее место. Ульяну слушали внимательно, на нее смотрели восторженно. «Кабы шали не мешали...» Ее зычный грудной голос не подстраивался, как у предыдущих, под гармонь, а дерзко спорил с ее ладами. Частушечница казалось, не приметила, как толпа почтительно расступилась и рядом с ней на палубе остановился грузный бородатый господин – белоснежный парусиновый костюм, пенсне, нелепо сидящее на толстом носу, ярко-синие глаза навыкате и толстые маслянистые губы.
– Вона, работнички мои гуляют! – прогудел он, пристально, опухшими от пьянства глазами взглядывая на приплясывавшую Ульяну. – Ишь, какова! А ну, пройдись-ка со мной, молодка!
– Быков, рыбопромышленник, миллионщик, – зашептали в толпе вокруг Полины. – Промысла по Волге и по Каспию... Тысячи людей спину ломают, губернатор ему пятки лижет...
Но рыбопромышленник, видать, не кичлив был – пошел плясать с Ульяной. Гармонист просить себя не заставил – завел серебряный перебор, зазвонил колокольцами, рассыпался плясовой дробью, размашистой, задорной, хмельной. Несмотря на тяжесть и неповоротливость грузного тела, плясал Быков мастерски. Он не выделывал залихватских коленцев, не подпрыгивал, не изгибался – но во всем существе его играло властное, уверенное плясовое веселье, и невозможно было, глядя на него, устоять на месте. Ульяна извивалась, кружилась, сарафан ее вздувался колоколом. Гармонь рассыпалась серебром, и Быков подхватил Ульяну, закружил ее, притиснув к себе. Возбужденная пляской и водкой толпа счастливо охнула, а смущенная бабенка принялась вырываться. Но видно, не так-то просто вырваться от рыбопромышленника – сам осторожно поставил Ульяну Солодкову на палубу, порывшись в кармане, дал ей серебреца и зашептал что-то, низко наклонившись к уху. Бабенка только ахнула, зарделась и, повернувшись, пошла прочь, фасонисто поводя плечами и бедрами. В толпе снова засмеялись.
– Огонь-баба! – рявкнул купец. – Экие озорницы мои ватажницы! И песни забористые, и пляски отчаянные, и... А вы, галахи, чего потешаетесь?
Быков снова полез в карман, выудил горсть серебряных монет и с размаху швырнул их в толпу.
– Клюйте, дети мои! Не погрызитесь только!
Толпа зашумела, люди наклонялись, подбирали монеты, некоторые уже ползали на четвереньках, им наступали на пальцы, кто-то причитал: «Задавили, ироды, как есть задавили!» Полина насилу выбралась и пошла за матерью. Семейство Солодковых помещалось у стенки машинного отделения, за которой что-то пронзительно свистело и скрежетало, на полу, в свалке узлов. Там было душно, пахло маслом и нефтью, испарениями нечистых человеческих тел, махоркой и дынями. Люди лежали там вповалку, сидели плечом к плечу, но матери не было, а батюшка с братом спали на узлах, одинаково накрыв лица поддевками. С палубы снова слышались частушки, доносился и голос Ульяны – видно, справившись с притворным смущением, женщина вернулась в веселый круг:
Я иду, а бабы судят
И считают мне года.
Не малина, не калина,
Не завяну никогда!
Вечернее солнце, только что нехотя опускавшее в воду пробные лучи, чтобы, верно, пощупать, достаточно ли тепла вода, погрузилось теперь почти полностью в невесть откуда взявшуюся низкую фиолетовую тучу, с любопытством продолжая наблюдать лишь огненным краешком глаз за происходящим на палубе, враз окрасившейся багровым цветом. Бывалые рыбаки всегда определяли погоду на ближайшее время по закату и знали, что такой закат не сулит ничего хорошего. Крылья чаек тоже побагровели с исподу, а Полина поежилась, закуталась в платок, прилегла на узлы и, угревшись, задремала. Солнце помедлило еще немного, оглянулось на что-то, одному ему ведомое, и исчезло.
Казарма, куда семейство Солодковых определили на промысле, – и не казарма, а длиннющий сарай из камыша, обмазанного глиной. Печь с котлом для стряпни да нары в два яруса – вот и вся тебе меблировка. Смрадно, душно, пахнет рыбой и дымом. Но в казарме Солодковым не целый день сидеть – Илья пошел в бондарню работать, Ульяна с Полиной – резалками на плот поступили, Федора удалось пристроить в кузницу помощником. Парнишка был доволен.
– Кузнецов в деревнях пуще всего уважают. Они все равно как колдуны, только добрые...
Федюшке только нынешней весной исполнилось семнадцать лет, но нрав имел независимый и гордый, знал грамоту, читал церковные и гражданские книжки, знал обхождение, умел чисто и приглядно одеться в праздник, не чурался тяжелой работы в будни.
А вот Полина промысла боялась, много плакала в первые дни, даже работая на плоту, на скамье, вздыхала по деревне.
– Принесло нас куда-то, пропадем, – вздыхала она, боязливая.
Девка была тихая, не в мать. Ульяна славилась по селу – красавица, песенница, язык – что нож острый, и работа горит в руках. А Полина сонная какая-то, словно в грезе живет. А какая греза, какая мечта у крестьянки? Участь ее – тяжкий труд с детства и до могилы, окрики да тычки.
– Да не ной ты, хуже жизни надоела. И так тошно, а ты тут рюмзаешь! – И от родной матери доброго слова не дождешься, что там о чужих людях говорить! Все у матушки с рывка. И раньше-то она неласкова к дочери была, а с недавних пор и подавно... А все потому, что тогда, на барже, застала Полина матушку, когда та на рассвете возвернулась, и винцом от нее потягивало... Задала девка сдуру вопросец, вот и попала родительнице в немилость...
– Хорош ночевать!
Плотовой в изношенном матросском парусиннике глядел исподлобья. Его высокие рыбачьи сапоги, густо утяжеленные песком и тиной, недовольно поскрипывали, а картуз, кажется, приподнимался над головой с растрепанными от негодования волосами.
– Взялась резать, так режь, чтоб плавникам было тошно! Снулятина!
Полина с самых первых дней их житья и работы на промысле боялась и сторонилась сурового плотового. И немудрено. Могучий, но чуть согбенный Федосей всем своим видом да еще и хрипловатым, по-волжски наждачным голосом умел показать, кто здесь, на плоту хозяин. Но вскоре, присмотревшись и прислушавшись к грозному плотовому внимательнее, Полина Солодкова заметила, что его хмурость чаще всего бывает напускной, а вверенная ему невеликая армия резалок, солильщиц, счетчиков и ломовиков относится к обязательным побранкам так же терпеливо и привычно, как к соленому ветру с большой воды. И действительно, кому, как не ему, Федосею, побывавшему и в рыбацкой, и в бурлацкой шкуре, удавалось приберечь для своей ватажной братии то окрик, то оклик – не без того! – а то и совет дельный, утешный.
Когда Полина первый раз в жизни увидела кишащую живой рыбой прорезь, она просто не поняла, что перед ней бурлящая в воде, только что плененная рыбья масса. Она подумала, что в огромном живорыбном ящике с прорезями для притока свежей воды отражаются неистовые солнечные лучи, яростно играют солнечные блики. Теперь-то она легко узнавала тяжкие повороты трущихся друг о друга шершавобоких судаков, мягкое шлепанье лещей, алые всполохи язиных плавников, черные проблески почти змеиных сомовьих спин, беспорядочную суетню округлой бесцветной воблы... Вот и теперь вместе с богатым уловом пришло на плот время гудящей от натуги, неподъемной, что туша белуги, и все же столь желанной, вольные волжские хлеба сулящей работы. Кому хлеба, а кому и крошки одни с хвостами да чешуинками.
Р-раз – очередная судачья голова слетает со специальной разделочной скамьи на брусковатую выстилку дубового помоста. «Р-раз» – широкий нож с обманчивой легкостью входит в плотно сбитую рыбью тушу, будто она состоит из масла, а плотовой, одобрительно прищуриваясь, кивает головой:
– Вот это по-нашему! Молодец, Ульяна! Зло работаешь, споро! Учитесь, бабы, на рыбу ведь тоже, чтоб распластать-то ее вернее, уметь рассердиться надобно. Судак, он тот же мужик – с виду колючий да хребтастый, а в бабьих руках мякнет.
Женщины прыснули.
– Да Федоська, никак тоже размяк, не хуже того судака! – заголосила, подбоченясь, чувашка Лушка. – Но только нашей Ульяне добыча треба покрупнее. Ульян, а Ульян! Ты, бат, осетра метишь подцепить? Свой-то судак приелся?
Федосей только крякнул и махнул рукой: «Одно у баб на уме!..» Резалки опять засмеялись.
Ульяна, ладная и фасонистая даже в промысловой заварзанной одеже, тоже лихо усмехнулась и, вытирая пот рукавом, подала знак дочери – пора, мол. Это означало, что Полине нужно в очередной раз вымыть скамью от молок и слизи, ополоснуть в ведре с водой и насухо протереть ножи да багорчики.
– Слышь, Пашутка, – мать отрывистым движением перевела взгляд на ящик с обработанными ею тушками, – каждую чтоб сочла! Мне сам Федосей Тихоныч приказал, чтобы счет строго вести. Да смотри, как в прошлый-то раз, не ворон считай, а рыбу!
Когда они всей семьей уезжали из родной деревушки, Полине Солодковой как раз исполнилось пятнадцать, и она еще не знала, что на промысле время идет и исчисляется по-особенному – от сезона до сезона, от путины до путины. Первыми к нелегкой ватажной жизни привыкли ее руки, они, дочерна загоревшие, не знали ни страха, ни устали. Впрочем, до первых петушков уже кем-то разбуженное деревенское утро находило работу ее рукам, как мать, сердясь, говорила, «белым ручкам», с той же проворностью, что и здешнее, артельное. Подать, принести, покормить, починить... И все же именно здесь, на промысле, ее девичьи ладони по-настоящему загрубели, зашершавились, а под кожу и под ногти наглухо въелась темная рыбья слизь и вомшился гниловатый запах тины да водорослей. Казалось, казарменный дух и в душу ее начинал потихонечку въедаться. Даже краешек единственной юбчонки у нее был проеден солью – солильня темнела тут же, рядышком с плотом, постоянно требуя новых рук, новых слез. Но девичьи глаза, обороненные едва заметным лукавым прищуром от неподъемно тяжкого, грубого быта, уже готовы были удивленно распахнуться, дождавшись не сосчитанной, у вечности вымоленной и спасительным зазором в судьбе отмеченной секунды.
"Невеста без места" отзывы
Отзывы читателей о книге "Невеста без места". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Невеста без места" друзьям в соцсетях.