В конце исповеди я все же решилась на небольшой шаг.

– И еще меня мучают сны, отец Реми.

– Сны? Что же такого в этих снах, что вас мучает?

– Я там с мужчиной, святой отец.

– Вот как. – Он помолчал. Ни разу мы с ним не говорили о любовной связи, о плотских желаниях, лишь о чувстве, что приходит в душу. – И это ваш жених?

– Нет, это не он.

Сказав, я почувствовала дрожь в позвоночнике, отрезвляющее дыхание четких мыслей. Отец Реми пытался играть со мной, хотя я так и не поняла ни причин, ни смысла его игры, а могу ли я сделать то же самое?

– А кто же?

– Я не вижу его лица, – солгала я, внимательно вслушиваясь в интонации, дыхание священника. – Только чувствую тепло, вижу его руки. И там, во сне, он меня целует. Целует и касается.

– Мы не можем управлять своими снами, – произнес отец Реми уже более живо, чем вначале. – Злу несть числа. Дьявол порою искушает нас, пробравшись в сновидения. Что же, вам неприятно то, что с вами делает тот неизвестный мужчина?

– Наоборот, святой отец. Мне приятно. Мне хотелось бы, чтобы так случилось и наяву. Это очень плохо, я знаю, однако каждый раз просыпаюсь с улыбкой.

– Гм, – сказал отец Реми, чем изрядно меня развеселил.

Мое настроение изменилось, будто сдули пыль. О, если я не могу коснуться возлюбленного, то хотя бы подразню, во мне уже нет ничего святого, никогда особо и не было. Я не безбожница, но мой Бог многое мне прощает. Грехи становятся так забавны, как только входишь во вкус.

Молчание затягивалось, и я, засмеявшись, спросила:

– Святой отец?..

– Возносите молитвы к Господу, дочь моя, – сказал он. – Если говорим, что не имеем греха, – обманываем самих себя, и истины нет в нас. Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом. Все в ваших руках и в руках Божьих. Если подуешь на искру, она разгорится, а если плюнешь на нее, угаснет: то и другое выходит из уст твоих…

– Отец Реми, – перебила я его, – это все кто-то другой сказал, не вы. Я вас не слышу.

Он задвигался, зашуршал там у себя, скрипнула дверь, по моему лицу скользнул луч света, и в тот же миг дверь с моей стороны распахнулась.

– Выходите, Маргарита, – велел отец Реми.

Озадаченная, я встала и вышла, он посторонился, пропуская меня, и сложил руки на груди. Мы стояли друг напротив друга, и впервые я не видела в лице священника ни радушия, ни приязни, ни даже отстраненности.

Впервые я не нравилась ему.

– Бог – не шутка, – произнес отец Реми негромко, – и как бы вам ни хотелось дерзить, дочь моя, впредь смиряйте свои желания. – Он осенил меня крестным знамением и вновь закрылся от меня, сложив руки. Крест на его груди ловил блики, Маргарита Антиохийская молча нависала над головой. – Грехи я вам отпускаю, а теперь идите и придете, когда будете готовы быть искренней до конца. Когда будете мне доверять. Без доверия нам с вами больше нечего тут делать.

– А если я не смогу? – проговорила я. Столько дней не плакала, а тут губы затряслись. – Думаете, это так легко – взять и довериться вам? Просто так, чтобы вы спокойно меня исповедали? Вы пытаетесь сломать меня с первого дня, вода камень точит, не так ли? Все эти речи о любви и доверии – они вам привычны, ваша задача – их говорить, а понимаете ли вы, где за ними прячутся живые люди? Нет, ничего вы не знаете и знать не хотите, только лишь бы самому оставаться чистым, только лишь бы совершать благие деяния, лишь бы оставаться святым. Святое доверие, о да. Ну конечно.

– Но в этом вся суть, дочь моя Мари-Маргарита, – сказал отец Реми, – в доверии.

– Да, – сказала я, – в этом вся суть. Идите вы к черту.

Я развернулась и пошла от него прочь, к дверям, а он крикнул мне вслед:

– Все равно буду ждать вас здесь!

Я ничего не ответила.

В своей комнате я плакала, молилась и плакала – впервые за долгое время.

В тот час, спустившийся за окнами бледной непроницаемой пеленой, утопивший Париж в киселе тумана, я лежала на ковре, стискивая кулаки, мокрой щекой чувствуя жесткий ворс. Я видела ножки кресла, и кусок свисающего покрывала, и стену вдалеке. По полу тянуло холодом. Усердная Нора стучалась, я велела ей уйти прочь.

Я не спустилась к ужину. Мне все равно, пусть они там говорят, пусть едят, мне нет до них дела. Все смешалось, я запутываюсь больше и больше. Волнами накатывает безумие: вот я вижу себя в подвенечном платье, и рука виконта сжимает мою руку; вот я иду босиком по дороге в лавандовых полях; вот отец Реми протягивает ко мне раскрытую жесткую ладонь, и глаза у него такие же – простые и натруженные. «Мама, – шепчу я, – мама. Что же мне делать? Ты была так же безумна, как и я теперь, это во мне уж точно от тебя. Помоги же!» Но мать молчит. «Жано, – прошу я, – мой старый и верный друг, научивший меня тому, чему не учат женщин. Скажи мне своими простыми неуклюжими словами, что мне делать? Ты всегда был полон обычных советов, которые могли меня успокоить, – никаких тонких материй, никаких сложных движений души. Ты точно знаешь. Но Жано молчит тоже. «Отец Августин, – обращаюсь я в последней надежде. – Хоть вы, мой старый священник, скажите мне».

«Библия», – словно шепнули мне на ухо.

Я встала, пошатнулась, подошла к столу. В ящичке у меня хранилась старая Библия отца Августина, однажды он отдал ее мне, а себе взамен взял новую – я захотела так, преподнесла ему подарок. И вот я открываю рассохшийся томик с торчащими страницами, открываю наугад, и палец мой упирается в строки.

– В любви нет страха, – читаю, – но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви.

Когда Святой Иоанн, сын Зеведеев, еще вовсе не был святым, а ловил рыбу, вытаскивал под палящее солнце богатые уловом сети и жмурился от радости и соли, жгущей в царапинах, он, наверное, так не говорил о любви. Все это он отыскал позже – после многих дорог, долгих скитаний, вкушения крови Христовой и вкуса земли.

– Спасибо тебе, Иоанн, – прошептала я. – Ты и вправду умеешь воскрешать мертвых.

И вновь все сдвинулось, как и несколько дней назад, только теперь все встало на свои места, и огонь понимания горел яснее и ярче. Что мне терять? Я и так уже грешница, мне осталось две недели до свободы, моя мать была безумна от любви, и я чувствую в себе это безумие. Нет ничего в жизни прекраснее цели, холодно сияющей, как клинок. Я дойду туда, куда стремлюсь, и за это Господь посылает мне дар. Пусть церкви такой дар покажется греховным, пусть я буду гореть за это в адском пламени – неважно. Мы с моим Богом разберемся.

И сразу же встали на место Божьи знаки, сразу сделалось тепло, хорошо в груди. Я засмеялась, погладила выцветшие страницы в желтых пятнах времени. Что бы ни случилось дальше, сейчас я сделаю то, что должна, и не будет во мне больше ни страха, ни сомнений, ни сожалений.

К чему тянуть?

Я захлопнула Библию и вышла из комнаты.

Часы только пробили девять, ужин, наверное, завершился с час назад; мачеха с отцом в гостиной, как обычно по вечерам, дети в своих комнатах, а отец Реми, надо полагать, в капелле – после ужина он почти всегда уходит туда. А если его там нет, я подожду. Я умею ждать.

Я спускалась по лестнице, и тело мое пело, находясь наконец-то в полном согласии с душой. Мне нечего терять – такая простая мысль далась мне столь непросто, но теперь я сжилась с нею и так дальше и пойду. Если не сделаю этого, всю жизнь жалеть буду. Когда еще выдастся шанс?

Когда еще мои грехи будут столь легкими, словно пух тополей?

Перед дверьми капеллы я огляделась – никого – и шагнула внутрь.

Отец Реми был тут. Он молился, коленопреклоненный, перед алтарем, а вокруг него лилось золотое сияние: сегодня в капелле горели все свечи, какие только могут здесь быть зажжены. Нарисованные лица святых обретали плоть, кожа их теряла мертвенный мозаичный оттенок, ногти казались накрашенными; старое дерево скамей исходило теплом. Я закрыла дверь и опустила засов, ее запирающий, он глухо стукнул, отсекая прежний мир. Какою бы я ни вышла отсюда, это уже буду не та я, что пришла сейчас.

– Отец Реми! – громко сказала я. – Я пришла к исповеди.

Он услышал меня, прервал молитву, поднялся и обернулся – на губах легкая улыбка, рука протянута в приглашающем жесте. И время сорвалось с цепи, рванулось и замерло, и я вдруг обнаружила, что оно никуда не идет. Зато иду я.

Я иду меж скамьями, не торопясь, запоминая: вот это воздушное золото останется в моей памяти навсегда, когда ничего больше в ней не станет. Не знаю, когда и как стану умирать, только однажды душная тьма ко мне придвинется, и в ней обязательно останется – это. Вот эти мирные свечи, и отец Реми предо мною, чье неправильное лицо так единственно правильно для меня. Складки его шелковой сутаны струятся, обнимая: так обнимает теплая летняя вода. Я иду, ловя его взгляд, а отец Реми улыбается мне уголками губ.

И вот мы стоим друг напротив друга, оцепенев и не зная, что принесет следующий тяжелый миг, который еще не упал; отец Реми хочет что-то спросить – наверное, не желаю ли я пройти в исповедальню, – и не спрашивает, хмурится, уловив нечто новое в моем сияющем лице. Я шагаю к нему, бесстрашно протягиваю ладонь и кладу ему на щеку, ощущая острое покалывание там, где уже успела после утреннего бритья отрасти щетина.

Это моя исповедь, мои настоящие слова, и я роняю с безмятежных губ:

– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила… с вами.

Его глаза, минуту назад лишь слегка удивленные, вспыхивают ослепительной синевой, никогда не виданным мною небом Прованса; он перехватывает мою руку, но не отталкивает, а направляет. И ладонь скользит, пальцы касаются его волос.

– Что желаешь исповедовать ты перед Богом, дочь моя?

Шепот касается моего лица, и я делаю еще крохотный шаг, чтобы левой рукой прикоснуться к его груди, чтобы его пальцы продолжили путь к моему плечу, мы словно течем, соединяясь. И я снова чувствую его сердце, как тогда, в объятии на балконе, отец Реми же тыльной стороной ладони проводит по моей щеке.

– Любовь исповедовать желаю, святой отец.

И губы его размыкаются, и льется речь:

– Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий…

Я встаю на цыпочки, дотягиваюсь до ленты, стягивающей его волосы, и дергаю за нее, она мертвой змейкой обмякает в моих пальцах и скользит прочь. А его волосы падают мне в руку, я чувствую их прохладу, в них хочется зарыться лицом, и я тянусь дальше, опасаясь, что сердце сейчас разорвет грудную клетку.

– Если имею дар пророчества, – шепчет отец Реми, – и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто…

Я боюсь, что он меня оттолкнет, вот прямо сейчас, как мачеху тогда, и смотрю в его глаза с нетерпеливой настойчивостью, однако не знаю, как ему сказать. Он продолжает говорить, слова библейские наконец-то к месту, наконец-то нераздельны не только с ним, но и со мною.

– И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…

Он держит меня теперь – достаточно крепко, чтобы я не могла сбежать, чтобы моя исповедь не обернулась испугом, чтобы грех, который я ему принесла, перестал хоть на миг быть грехом, – он держит меня, смотрит и говорит негромко и нежно:

– Маргарита, ты все-таки пришла.

Нам больше не нужно течь навстречу друг другу – мы соединились губами и превратились в воздух, расплескались волною, вспыхнули огнем; мне не нужно больше опасаться коснуться его, чтоб не обжечься. Ни боли от ожогов, ни вздувшихся волдырей. Я прижимаюсь к нему и понимаю: весь, весь он для меня создан, как вторая половина сломанной ветки, как углубление в камне – для дождевой воды. Мне кружит голову его запах. Что нам сейчас до тех, кто осудит! Пусть их терзает зависть или равнодушие, праведный гнев или сожаление, нас не коснется ничто. Я прижимаюсь к нему, грудью, животом, переступаю в юбках в мучении – сколько же ткани между нами! Он яростно дышит в мои губы, отрывается на мгновение, чтобы взглянуть еще раз – не передумала ли, не опомнилась? Нет, качаю головой, я не опомнюсь, Реми.

И тогда он забирает меня себе. Проводит по моим бокам ладонями – широкие горячие полосы; бархат моего платья вжимается в шелк его сутаны. Корсет держит мою спину, иначе, кажется, я сломалась бы мигом, но упасть Реми мне не дает. Он больше не священник, я больше не обещанная невеста, которая, несмотря ни на что, спустя пятнадцать дней пойдет к алтарю; все слова о чести теряют смысл; остаться вдалеке друг от друга – вот бесчестье. Я запрокидываю голову, Реми целует мне шею, и качается надо мною выгнутый потолок, и кажется, будто сию секунду я туда упаду.

– Маргарита…

Опускаю голову: смотрит на меня, взгляд беспокойный, ищущий.

– Не бойся меня, – говорю, – я настоящая.