– Дочь моя, – сказал отец Реми.

Я резко выпрямилась; оказывается, спинка стула давила мне на ребра, и перемена позы принесла легкое облегчение. Видимо, я задремала на несколько минут: падавший из окна свет почти не сдвинулся.

– Да. Вы должны выпить второй отвар. Сейчас.

Я снова дала ему напиться. На сей раз священник поморщился, едва глотнув.

– Что это?

– Розмарин. И кое-что еще. Ничего опасного, пейте.

Он честно выпил все до дна и отдал мне кружку.

– Чем дальше, тем горше. Ну, да я вам доверяю; если розмарин очищает города во время чумы, так почему бы и не глотнуть немного. Признайтесь, что вы приготовили напоследок?

– Спорынья. Если вы не побоитесь.

– О Господь Всемогущий. – Отец Реми усмехнулся; дернулись узкие губы. – А настойки опия у вас не найдется, чтобы подсластить предстоящие мне видения?

– Опия нет. Однако, если мое лечение не поможет, завтра я добуду его.

– Как приятно это слышать, дочь моя Мари-Маргарита.

Мы разговаривали тихими, медленными голосами; так, должно быть, беседуют утопленники на дне реки в те ночи, когда речной король позволяет им говорить.

– Ну ладно, ладно. Надеюсь, вы не слишком большую дозу отсыпали.

– Совсем чуть-чуть.

Я поставила кружку на стол и вновь села.

– Ну, так любите вы его, вашего виконта де Мальмера? – сказал отец Реми, и вопрос оказался не из арсенала утопленника. Я выпрямила спину, сцепила и стиснула пальцы, впиваясь ногтями в тыльную сторону ладоней.

– Зачем вы спросили?

– Он же приедет послезавтра, и будет бал, верно? А я все-таки обещал вашей матушке поговорить с вами о грядущем замужестве. Сейчас вы сидите здесь по собственной воле, не пытаетесь убежать от меня и, возможно, снизойдете к несчастному больному, наконец ответив ему.

– Зачем вам это знать?

– Ах, дочь моя, ну как же я могу наставлять вас в смирении, не зная, насколько уже смирила вас любовь!

Сначала я подумала, что стоит встать и уйти; потом – что стоит ответить резко. А затем решила: к чему? Всего-то месяц до свадьбы, вот уже и листья горят золотой каймой, и длинными стали ночи. Совсем скоро виконт де Мальмер назовет меня своей супругой и уведет в иной дом, где и свершится то, что должно свершиться. И я ответила словами, среди которых не было ни одного лживого:

– Я испытываю к виконту очень сильное чувство.

Отец Реми вздохнул, сдвинул со лба просохшую тряпицу, уронил ее на пол. Я не стала поднимать.

– Что ж, значит, обретете с ним счастье.

– Никаких сомнений, – согласилась я, – обрету.

– Счастье в супружестве дает человеку свободу.

Я расхохоталась. Я ничего не смогла с собой поделать и засмеялась громко и весело, забыв, что у священника болит голова, и чувствуя лишь, как смех теплыми комочками перекатывается в горле. Я хохотала, прижав руки к животу, затем спохватилась и зажала ладонью рот, ловя остатки вырвавшегося смеха.

– Что вас так рассмешило? – недовольно спросил священник.

– Ах, но это так забавно, отец Реми, – сказала я, – так забавно. Птицу переселяют из одной клетки в другую, а вы ей говорите о свободе. Да разве кто-то из нас свободен от рождения, скажите? Только те, у кого нет ни семьи, ни привязанностей, ни дома с клочком земли. Те свободны, да, а счастливы ли? Я – Мари-Маргарита де Солари, дочь графа де Солари, я родилась в знатной семье, я старшая дочь и после смерти моего отца унаследую часть наших земель. Меня с рождения учили говорить так, как принято, делать то, что принято, и поступать так, как от меня ожидают. Моя судьба предрешена с момента моего зачатия: я выросла, получила воспитание, теперь выйду замуж и стану вести дом, мне нужно произвести на свет детей, молиться почаще и умереть в глубокой старости. Разве это свобода, отец Реми? Разве я могу поступить как-то иначе? Нет, не могу, потому что я – Мари-Маргарита де Солари, и никогда никем иным мне не стать. Вы, говорящий мне о свободе, сами сидите в клетке и щебечете оттуда, только ваша клетка еще крепче моей. Вас поймал сам Господь и никогда, никогда не отпустит. Даже если вы разорвете свою сутану в клочья и бросите их в Сену, а затем убежите на край земли, вы все равно останетесь пленником. Мы не вольны менять наши судьбы так, как нам угодно. Не знаю, были ли вы свободны до того, как приняли сан, и знаете ли вы, что это такое – свобода. Скорее, мечтаете о ней, как и я, и пытаетесь угадать ее в других людях. Вдруг да угадаете во мне? Я дерзка, и можно ненадолго ошибиться. Только вы ее здесь не отыщете, и не старайтесь. Вы старше меня, наверное, вдвое, так что пора смириться. Свобода – обман для дураков. Никогда и ни в чем мы не будем по-настоящему свободны.

Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.

– А как же любовь Божья? – спросил священник.

Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.

– Как же Его любовь? – повторил священник глухо. – Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.

– А также гнев Божий и Его испытания, – кивнула я. – Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это – потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.

– Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?

– Конечно же, верю, – серьезно сказала я. – И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.

– Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.

Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.

А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.

В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.

И оказалось, что оно красиво.

– Отец Реми, – сказала я, – вам нужно выпить последний отвар.

– Спорынья. Да, помню. – Он отпустил крестик и протянул руку. – Давайте сюда.

Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.

– Вот так. Теперь я могу идти.

– Дочь моя, – сказал отец Реми, – почему вы пришли сегодня?

– Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.

Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.

– Вы хотите знать, как я с ними справился.

– Верно.

– Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. – В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. – В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне – оставаться верным слугой Господним, а вам – танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?

– Отец Реми, – сказала я, – какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?

– Хотите спросить, умею ли я? – он, кажется, оскорбился. – Умею. Не такая уж я деревенщина.

Я не сдержала улыбку.

– Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.

– О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?

Он снова лег, я его пожалела.

– Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.

– Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, – он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.

– Главное, чтобы Господь одобрил, – пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.

Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.

После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.

Они пропахли ладаном.

Глава 5. Panem et circenses

Panem et circenses[8]

Все это происходит каждый вечер в сотне домов Парижа. Душный зал, огоньки свечей вздрагивают в такт ударам смычков о струны скрипок. Шум трет уши, словно мягкой тряпкой, голоса и музыка сливаются в непрерывный поток и обтекают тебя, если ты умеешь от них защититься. Просачиваются в щели вездесущие сквозняки, холодок летит от взмахов вееров, а лиц не видно – лишь фрагменты. Я иду и ловлю куски улыбок, огрызки взглядов, чей-то нервный тик на щеке, чьи-то завитые волосы, терновый запах, вышитые на рукаве гроздья винограда. Это зал в моем доме, но почему-то я чувствую себя здесь чужой. Запахи и звуки обнимают меня, и я мысленно говорю им: нет. Нет, отступитесь. Мое платье цвета лаванды – это броня, мои глаза не видят лишнего, и я все время на страже себя самой. Мне нужно сохранить себя для главного.

Едва увидев меня, мачеха суматошно замахала рукой. Отец на другом краю зала развлекал гостей, громко рассказывая военные байки, и мне оставалось порхнуть под крылышко его жены, которая уж точно знала, как должны вести себя на балах девушки. Она ведь вела себя, как полагается, – и теперь она графиня де Солари. Все прилично.

– Мари-Маргарита, познакомься с графом и графиней де Ренье.

– Я рада знакомству.

– Вы прелестно выглядите, милочка. Просто прелестно!

– Ах, как, должно быть, счастлив виконт де Мальмер! Такая очаровательная невеста!

– Что за пышная свадьба нас ждет! Не правда ли?

Их воробьиное чириканье осыпалось вокруг меня с тихим шорохом, а я стояла и приветливо улыбалась. Моя улыбка – словно опущенное забрало, я не слушала и не буду слушать пустых людей. Мачеха запоминает все, что они говорят, я не запоминаю даже то, что они делают.

– Где же сам счастливый жених?

– Виконт де Мальмер приедет немного позже. Он прислал записку с извинениями, важные дела задерживают его при дворе. – И мне, злым шепотом: – Не молчи, Мари-Маргарита!

– Прекрасный вечер, – сказала я, чтобы мачеха отстала. Она наградила меня ненавидящим взглядом и отвернулась.

Все это было мне знакомо до тошноты. Сейчас гости наговорятся, обменяются свежими сплетнями и решат, что неплохо бы потанцевать. Пока одни станут скользить по паркету, другие будут пить. Через два часа здесь не останется ни трезвых, ни чистых: все пропахнут вином и потом, начнут хихикать и говорить глупости. Кавалеры распустят руки, дамы станут хлопать по развязным ладоням веерами и делать вид, что ни на что не согласны. Музыканты закатают рукава и начнут фальшивить. Закуски поблекнут, зато взгляды заблестят.

Я с удовольствием провела бы эти несколько часов в своей комнате или в библиотеке; самый неприятный запах, что мне там грозит, – запах отсыревших обложек и пыли.

Ничего, сказала я себе. Еще немного потерпеть. Еще немного.

– Мадемуазель де Солари! Позвольте пригласить вас на танец!

Кажется, я знала этого человека. Густые усы, неровная кожа, мешки под глазами. Никак не могла вспомнить, как его зовут, а впрочем, разве это важно?

– Конечно.

Я пошла следом за ним, даже не понимая, что играют, и стараясь лишь, чтобы на моем лице не читалась откровенная скука.

Что я за человек такой? Почему мне не нравится это общество, которое у многих вызывает восторг, отчего я не трепещу при первых тактах музыки, не принимаю танец как откровение или хотя бы как веселье? Или все дело в мутной игле, засевшей в сердце, в неотвязных мыслях, в грядущих переменах, за которые ответственна я и только я? Иногда – вспышками – мне хотелось бы стать менее целеустремленной, выбросить все мысли из головы, отдать их шаловливому ветру и позволить ему взъерошить мои юбки. Кокетничать с мужчинами, хохотать, показывая зубы, томиться над записками, целовать краешек надушенной бумаги. Позволить этому легкомысленному миру, где никто ни за что не отвечает, взять меня в плен. Только я знаю, что обману себя ненадолго, а расплата за обман последует незамедлительно.